Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Сочинения т 4-7
Шрифт:
{05280}
Картина изображает едва подмалеванную Катю, сидящую у открытого окна; за окном палисадник и лиловая даль. Уклейкину картина не нравится. - Гм... Воздуху много и... и экспрессия есть, - говорит он.
– Даль чувствуется, но... этот куст кричит... Страшно кричит! На сцену появляется графинчик. К вечеру заходит к Егору Саввичу его товарищ и сосед по даче, исторический художник Костылев, малый лет 35-ти, тоже начинающий и подающий надежды. Он длинноволос, носит блузу и воротники а la Шекспир, держит себя с достоинством. Увидев водку, он морщится, жалуется на больную грудь, но, уступая просьбам товарищей, выпивает рюмку. - Придумал я, братцы, тему...
– говорит он, хмелея. - Хочется мне изобразить какого-нибудь этакого Нерона... Ирода, или Клепентьяна, или какого-нибудь, понимаете ли, подлеца в этаком роде... и противопоставить ему идею христианства. С одной стороны Рим, с другой, понимаете ли, христианство... Мне хочется изобразить дух... понимаете? дух! А вдова внизу то и дело кричит: - Катя, подай огурцов! Кобыла, сходи к Сидорову, возьми квасу! Коллеги, все трое, как волки в клетке, шагают по комнате из угла в угол. Они без умолку говорят, говорят искренно, горячо; все трое возбуждены, вдохновлены. Если послушать их, то в их руках будущее, известность, деньги. И ни одному из них не приходит в голову, что время идет, жизнь со дня на день близится к закату, хлеба чужого съедено много, а еще ничего не сделано; что они все трое - жертва того неумолимого закона, по которому из сотни начинающих и подающих
{05281}
руки, глядит вверх. По ее бледному, замученному лицу плавает блаженная улыбка, глаза блестят... - Это ты? О чем ты думаешь?
– спрашивает у нее Егор Саввич. - Я думаю о том, как вы будете знаменитостью...
– говорит она полушёпотом.
– Мне всё представляется, какой из вас выйдет великий человек... Сейчас я все ваши разговоры слышала... Я мечтаю... мечтаю... Катя закатывается счастливым смехом, плачет и благоговейно кладет руки на плечи своего божка.
{05282}
НАХЛЕБНИКИ
Мещанин Михаил Петров Зотов, старик лет семидесяти, дряхлый и одинокий, проснулся от холода и старческой ломоты во всем теле. В комнате было темно, но лампадка перед образом уже не горела. Зотов приподнял занавеску и поглядел в окно. Облака, облегавшие небо, начинали уже подергиваться белизной, и воздух становился прозрачным, - стало быть, был пятый час, не больше. Зотов покрякал, покашлял и, пожимаясь от холода, встал с постели. По давнишней привычке, он долго стоял перед образом и молился. Прочел "Отче наш", "Богородицу", "Верую" и помянул длинный ряд имен. Кому принадлежат эти имена, он давно уже забыл и поминал только по привычке. По той же привычке он подмел комнату и сени и поставил свой толстенький четырехногий самоварчик из красной меди. Не будь у Зотова этих привычек, он не знал бы, чем наполнить свою старость. Поставленный самоварчик медленно разгорался и вдруг неожиданно загудел дрожащим басом. - Ну, загудел!
– проворчал Зотов.
– Гуди на свою голову! Тут же кстати старик вспомнил, что в истекшую ночь ему снилась печь, а видеть во сне печь означает печаль. Сны и приметы составляли единственное, что еще могло возбуждать его к размышлениям. И на этот раз он с особенною любовью погрузился в решение вопросов: к чему гудит самовар, какую печаль пророчит печь? Сон на первых же порах оказался в руку: когда Зотов выполоскал чайник и захотел заварить чай, то у него в коробочке не нашлось ни одной чаинки. - Жизнь каторжная!
– ворчал он, перекатывая языком во рту крохи черного хлеба.
– Экая доля собачья!
{05283}
Чаю нету! Добро бы, простой мужик был, а то ведь мещанин, домовладелец. Срамота! Ворча и разговаривая с самим собой, Зотов надел свое похожее на кринолин пальто, сунул ноги в громадные неуклюжие калоши (сшитые сапожником Прохорычем в 1867 г.) и вышел на двор. Воздух был сер, холоден и угрюмо покоен. Большой двор, кудрявый от репейника и усыпанный желтыми листьями, слегка серебрился осеннею изморозью. Ни ветра, ни звуков. Старик сел на ступени своего покосившегося крылечка, и тотчас же произошло то, что происходит аккуратно каждое утро: к нему подошла его собака Лыска, большой дворовый пес, белый с черными пятнами, облезлый, полудохлый, с закрытым правым глазом. Подходила Лыска робко, трусливо изгибаясь, точно ее лапы касались не земли, а раскаленной плиты, и всё ее дряхлое тело выражало крайнюю забитость. Зотов сделал вид, что не обращает на нее внимания; но когда она, слабо шевеля хвостом и по-прежнему изгибаясь, лизнула ему калошу, то он сердито топнул ногой. - Пшла, чтоб ты издохла!
– крикнул он.
– Прокля-та-я! Лыска отошла в сторону, села и уставилась своим единственным глазом на хозяина. - Черти!
– продолжал Зотов.
– Вас еще недоставало, иродов, на мою голову! И он с ненавистью поглядел на свой сарай с кривой поросшей крышей; там из двери сарайчика глядела на него большая лошадиная голова. Вероятно, польщенная вниманием хозяина, голова задвигалась, подалась вперед, и из сарая показалась целая лошадь, такая же дряхлая, как Лыска, такая же робкая и забитая, тонконогая, седая, с втянутым животом и костистой спиною. Она вышла из сарая и в нерешительности остановилась, точно сконфузилась. - Провала на вас нет...
– продолжал Зотов.
– Не сгинули вы еще с глаз моих, фараоны каторжные... Небось, кушать желаете!
– усмехнулся он, кривя свое злое лицо презрительной улыбкой.
– Извольте, сию минуту! Для такого стоящего рысака овса самолучшего сколько угодно! Кушайте! Сию минуту! И великолепную дорогую собаку есть чем покормить! Ежели такая дорогая собака, как вы, хлеба не желаете, то говядинки можно.
{05284}
Зотов ворчал с полчаса, раздражаясь всё больше и больше; под конец он, не вынося накипевшей в нем злобы, вскочил, затопал калошами и забрюзжал на весь двор: - Не обязан я кормить вас, дармоеды! Я не миллионщик какой, чтоб вы меня объедали и опивали! Мне самому есть нечего, одры поганые, чтоб вас холера забрала! Ни радости мне от вас, ни корысти, а одно только горе и разоренье! Почему вы не околеваете? Что вы за такие персоны, что вас даже и смерть не берет? Живите, чёрт с вами, но не желаю вас кормить! Довольно с меня! Не желаю! Зотов возмущался, негодовал, а лошадь и собака слушали. Понимали ли эти два нахлебника, что их попрекают куском хлеба, - не знаю, но животы их еще более втянулись и фигуры съежились, потускнели и стали забитее... Их смиренный вид еще более раздражил Зотова. - Вон!
– закричал он, охваченный каким-то вдохновением.
– Вон из моего дома! Чтоб и глаза мои вас не видели! Не обязан я у себя на дворе всякую дрянь держать! Вон! Старик засеменил к воротам, отворил их и, подняв с земли палку, стал выгонять со двора своих нахлебников. Лошадь мотнула головой, задвигала лопатками и захромала в ворота; собака за ней. Обе вышли на улицу и, пройдя шагов двадцать, остановились у забора. - Я вас!
– пригрозил им Зотов. Выгнав нахлебников, он успокоился и начал мести двор. Изредка он выглядывал на улицу: лошадь и собака, как вкопанные, стояли у забора и уныло глядели на ворота. - Поживите-ка без меня!
– ворчал старик, чувствуя, как у него от сердца отлегает злоба.
– Пущай-ка кто другой поглядит теперь за вами! Я и скупой и злой... со мной скверно жить, так поживите с другим... Да... Насладившись угнетенным видом нахлебников и досыта наворчавшись, Зотов вышел за ворота и, придав своему лицу свирепое выражение, крикнул: - Ну, чего стоите? Кого ждете? Стали поперек дороги и мешают публике ходить! Пошли во двор! Лошадь и собака понурили головы и с видом виноватых
{05285}
направились к воротам. Лыска, вероятно, чувствуя, что она не заслуживает прощения, жалобно завизжала. - Жить живите, а уж насчет корма - на-кося, выкуси!
– сказал Зотов, впуская их.
– Хоть околевайте. Между тем сквозь утреннюю мглу стало пробиваться солнце; его косые лучи заскользили по осенней изморози. Послышались голоса и шаги. Зотов поставил на место метлу и пошел со двора к своему куму и соседу Марку Иванычу, торговавшему в бакалейной лавочке. Придя к куму, он сел на складной стул, степенно вздохнул, погладил бороду и заговорил о погоде. С погоды кумовья перешли на нового диакона, с диакона на певчих, - и беседа затянулась. Незаметно было за разговором, как шло время,
– Чаю, уж так и быть, не давай нынче, а овса дай... Конфузно просить, одолел уж я тебя своей бедностью, но... лошадь голодная. - Дать-то можно, - вздохнул кум.
– Отчего не дать? Но на кой леший, скажи на милость, ты этих одров держишь? Добро бы лошадь путевая была, а то - тьфу! глядеть совестно... А собака - чистый шкилет! На кой чёрт ты их кормишь? - Куда же мне их девать? - Известно куда. Сведи их к Игнату на живодерню - вот и вся музыка. Давно пора им там быть. Настоящее место. - Так-то оно так!.. Оно пожалуй... - Живешь Христа ради, а скотов держишь, - продолжал кум.
– Мне овса не жалко... Бог с тобою, но уж больше, брат, того... начетисто каждый день давать. Конца края нет твоей бедности! Даешь, даешь и не знаешь, когда всему этому конец придет.
{05286}
Кум вздохнул и погладил себя по красному лицу. - Помирал бы ты, что ли!
– сказал он.
– Живешь и сам не знаешь, для чего... Да ей-богу! А то, коли господь смерти не дает, шел бы ты куда ни на есть в богадельню или странноприютный дом. - Зачем? У меня родня есть... У меня внучка... И Зотов начал длинно рассказывать о том, что где-то на хуторе живет внучка Глаша, дочь племянницы Катерины. - Она обязана меня кормить!
– сказал он.
– Ей мой дом останется, пущай же и кормит! Возьму и пойду к ней. Это, стало быть, понимаешь, Глаша... Катина дочка, а Катя, понимаешь, брата моего Пантелея падчерица... понял? Ей дом достанется... Пущай меня кормит! - А что ж? Чем так, Христа ради жить, давно бы пошел к ней. - И пойду! Накажи меня бог, пойду. Обязана! Когда час спустя кумовья выпили по рюмочке, Зотов стоял посреди лавки и говорил с воодушевлением: - Я давно к ней собираюсь! Сегодня же пойду!
– Оно конечно! Чем так шалтай-балтай ходить и с голоду околевать, давно бы на хутора пошел. - Сейчас пойду! Приду и скажу: бери себе мой дом, а меня корми и почитай. Обязана! Коли не желаешь, так нет тебе ни дома, ни моего благословения! Прощай, Иваныч! Зотов выпил еще рюмку и, вдохновленный новой мыслью, поспешил к себе домой... От водки его развезло, голова кружилась, но он не лег, а собрал в узел всю свою одежду, помолился, взял палку и пошел со двора. Без оглядки, бормоча и стуча о камни палкой, он прошел всю улицу и очутился в поле. До хутора было верст 10-12. Он шел по сухой дороге, глядел на городское стадо, лениво жевавшее желтую траву, и думал о резком перевороте в своей жизни, который он только что так решительно совершил. Думал он и о своих нахлебниках. Уходя из дома, он ворот не запер и таким образом дал им волю идти куда угодно. Не прошел он по полю и версты, как позади послышались шаги. Он оглянулся и сердито всплеснул руками: за ним, понурив головы и поджав хвосты, тихо шли лошадь и Лыска.
{05287}
– Пошли назад!
– махнул он им. Те остановились, переглянулись, поглядели на него. Он пошел дальше, они за ним. Тогда он остановился и стал размышлять. К полузнакомой внучке Глаше идти с этими тварями было невозможно, ворочаться назад и запереть их не хотелось, да и нельзя запереть, потому что ворота никуда не годятся. "В сарае издохнут, - думал Зотов.
– Нешто и впрямь к Игнату?" Изба Игната стояла на выгоне, в шагах ста от шлагбаума. Зотов, еще не решивший окончательно и не зная, что делать, направился к ней. У него кружилась голова и темнело в глазах... Мало он помнит из того, что произошло во дворе живодера Игната. Ему помнится противный тяжелый запах кожи, вкусный пар от щей, которые хлебал Игнат, когда он вошел к нему. Точно во сне он видел, как Игнат, заставив его прождать часа два, долго приготовлял что-то, переодевался, говорил с какой-то бабой о сулеме; помнится, что лошадь была поставлена в станок, после чего послышались два глухих удара: один по черепу, другой от падения большого тела. Когда Лыска, видя смерть своего друга, с визгом набросилась на Игната, то послышался еще третий удар, резко оборвавший визг. Далее Зотов помнит, что он, сдуру и спьяна, увидев два трупа, подошел к станку и подставил свой собственный лоб... Потом до самого вечера его глаза заволакивало мутной пеленой, и он не мог разглядеть даже своих пальцев.
{05288}
ПЕРВЫЙ ЛЮБОВНИК
Евгении Алексеевич Поджаров, jeune premier, стройный, изящный, с овальным лицом и с мешочками под глазами, приехав на сезон в один из южных городов, первым делом постарался познакомиться с несколькими почтенными семействами. - Да-с, сеньор!
– часто говорил он, грациозно болтая ногой и показывая свои красные чулки.
– Артист должен действовать на массы посредственно и непосредственно; первое достигается служением на сцене, второе - знакомством с обывателями. Честное слово, parole d'honneur, не понимаю, отчего это наш брат актер избегает знакомств с семейными домами? Отчего? Не говоря уж об обедах, именинах, пирогах, суарэфиксах, не говоря уж о развлечениях, какое нравственное влияние он может иметь на общество! Разве не приятно сознание, что ты заронил искру в какую-нибудь толстокожую башку? А типы! А женщины! Mon Dieu, что за женщины! Голова кружится! Заберешься в какой-нибудь купеческий домище, в заветные терема, выберешь апельсинчик посвежее и румянее и - блаженство. Parole d'honneur! В южном городе он познакомился, между прочим, с почтенной семьей фабриканта Зыбаева. При воспоминании об этом знакомстве он теперь всякий раз презрительно морщится, щурит глаза и нервно теребит цепочку. Однажды - это было на именинах у Зыбаева - артист сидел в гостиной своих новых знакомых и по обыкновению разглагольствовал. Вокруг него в креслах и
{05289}
на диване сидели "типы" и благодушно слушали; из соседней комнаты доносились женский смех и звуки вечернего чаепития... Положив ногу на ногу, запивая каждую фразу чаем с ромом и стараясь придать своему лицу небрежно-скучающее выражение, он рассказывал о своих успехах на сцене. - Я актер по преимуществу провинциальный, - говорил он, снисходительно улыбаясь, - но случалось играть и в столицах... Кстати расскажу один случай, достаточно характеризующий современное умственное настроение. В Москве в мой бенефис мне молодежь поднесла такую массу лавровых венков, что я, клянусь всем, что только есть у меня святого, не знал, куда девать их! Parole d'honneur! Впоследствии, в минуты безденежья, я снес лавровый лист в лавочку и... угадайте, сколько в нем было весу? Два пуда и восемь фунтов! Ха-ха! Деньги пригодились как нельзя кстати. Вообще, артисты часто бывают бедны. Сегодня у меня сотни, тысячи, завтра ничего... Сегодня нет куска хлеба, а завтра устрицы и анчоусы, чёрт возьми. Обыватели чинно хлебали из своих стаканов и слушали. Довольный хозяин, не зная, чем угодить образованному и занимательному гостю, представил ему приезжего гостя, своего дальнего родственника, Павла Игнатьевича Климова, мясистого человека лет сорока, в длинном сюртуке и в широчайших панталонах. - Рекомендую!
– сказал Зыбаев, представляя Климова.
– Любит театры и сам когда-то игрывал. Тульский помещик! Поджаров и Климов разговорились. К великому удовольствию обоих, оказалось, что тульский помещик живал в том самом городе, где jeune premier два сезона подряд играл на сцене. Начались расспросы о городе, об общих знакомых, о театре... - Знаете, мне этот город ужасно нравится!
– говорил jeune premier, показывая свои красные чулки. - Какие мостовые, какой миленький сад... а какое общество! Прекрасное общество! - Да, прекрасное общество, - согласился помещик. - Город торговый, но весьма интеллигентный!.. Например, э-э-э... директор гимназии, прокурор... офицерство...