Полубрат
Шрифт:
МЕХАНИК. Скорей иди сюда! Бегом!
Барнум подходит к нему и тоже смотрит в окошко. Далеко внизу он видит экран: в поле трудятся дети, весёлые, прилежные, нарядно одетые. Птичьи трели. К ним крестьянин подводит Барнума с большой чёрной повязкой на одном глазу. Он встаёт в ряд работающих, слева от Филипа.
На заднем плане темнеет лес, он похож на высокую плотную тень.
МЕХАНИК. Понял теперь, кто ты такой.
Механик кидает на Барнума быстрый взгляд, улыбается.
МЕХАНИК. Важно не то, что ты видишь, а то, что ты думаешь, что ты видишь.
Барнум берёт железную коробку из-под фильма и что есть силы запускает ею в голову механика. Тот оседает на пол.
Барнум вырывает плёнку из аппарата. В зале свистят и возмущаются.
41. Вечер. Зал кинотеатра
Чёрный экран, пустой зал погружён в темноту. Зрители ушли. Но остались их вещи: куртки, шоколадные обёртки, зонты, перчатки, ботинок, шарф. Ни звука.
Вдруг на экране возникает дёргающаяся полоска света.
И нам показывают-таки старую, заезженную, чёрно-белую плёнку: дверной косяк в детской комнате. Лесенка из засечек, рядом написаны число и год. Последняя — 04. 09. 1962.
ЭЛЕКТРИЧЕСКИЙ ТЕАТР
Расписал нас гравёр в мастерской на Пилестредет. Мы выбрали медную дощечку, на которой чёрными буквами значилось «Вивиан и Барнум». Я бы предпочёл «Вие — Нильсен», звучит лучше, но не стал перечить Вивиан. Мастер завернул дощечку в коричневую бумагу и положил рядом четыре шypyпa. Я расплатился, мы пошли домой и прикрутили её на нашу дверь. Вивиан и Барнум. На почтовый ящик внизу я сразу приклеил бумажку, на которой от руки написал наши фамилии: Вие и Нильсен. То была наша помолвка. А теперь свадьба. Вивиан и Барнум значилось на двери квартиры на втором этаже небольшого типового красного кирпича дома на Бултелёкке, вход со стороны улицы Юханнеса Брюнса. Квартиру (комната с альковом и балконом) устроил нам папаша Вивиан. На балконе мы и сидели. Стояла ранняя осень, суббота, воздух был чистый, прозрачный и тёплый. На западе сразу за домами виднелся шпиль Стенспарка, Блосен, мои края, где разворачивается наша история. На юге блестел фьорд, неподвижный и бесцветный, словно уже замёрзший. Я откупорил первую бутылку шампанского и наполнил бокалы. На крохотном газончике внизу копошилась соседка, она помахала нам перемазанной в земле рукой. Я выпил. Вивиан смежила глаза и откинулась назад. Свет стал шафрановым на её лице. Душа у меня пела, радостно, как никогда прежде, впервые хмельная беззаботность и сиюминутное умиротворение, алкоголь и время сплелись в более высокое единство. — Сколько времени человек должен быть пропавшим, чтобы его объявили умершим? — спросил я. — Всю жизнь, наверно, — ответила Вивиан, не разлепляя глаз. Я плеснул в бокал ещё. Выпил. Засмеялся: — Всю жизнь?! Тогда, выходит, без вести пропавшие живут вечно. Так им никогда не умереть. — Вивиан обернулась ко мне. В глазах у неё, неожиданно для меня, стояла усталость. Она сжимала высокий тонкий бокал обеими руками. — Тебе Фреда не хватает? — прошептала она. Я мог бы задать ей тот же вопрос. Вместо ответа я пошёл за новой бутылкой и по дороге назад выпил стаканчик в одиночку. Когда я появился на балконе снова, глаза Вивиан закрывали тёмные очки. Я присел подле неё. Половину балкона накрыла тень. Скоро станет прохладно. — Я хочу ребёнка, — сказала Вивиан. Я осушил бокал. — Хочешь — будет, — ответил я. Взял бутылку и вернулся в комнату. Вивиан разложила диван, постелила, и мы легли. Управились быстро. Действовали, я б сказал, целенаправленно и деловито. После того многолетней давности сумасшествия у Белой беседки во Фрогнерпарке, о котором мы никогда не вспоминали ни словом, ни намёком, в постели мы держали себя скованно и несмело, даже когда я был подшофе. Всякий раз, занимаясь этим, мы словно бы дразнили дьявола, поэтому даже в глаза друг дружке взглянуть не решались. Старались управиться побыстрее, и вся морковь. Хотя чуть уловимый аромат мускуса всё ещё присутствовал. Я долил в бокалы. — Угодил? — спросил я. — Не ёрничай, — оборвала Вивиан. Я засмеялся: — Угодил ли я публике? — Теперь и Вивиан засмеялась тоже. Смешить её мне удавалось до самого конца. Я приник ухом к её пузу, прислушался. Кости да кожа, распаренная. — Ты думаешь, мы заделали ребёнка? — прошептал я. — Может, да, а может, нет, — ответила Вивиан. Я сел. Было холодно. В бутылке ещё осталось чуток. Вивиан перехватила мою руку. — Ты не перебираешь немного с выпивкой? — спросила она. — Не перебираю немного? — переспросил я. — Да. Ты, считай, один уговорил почти две бутылки. — Учёт ведёшь? — Это не так трудно, Барнум. Одна да одна будет две. — Ты прямо как Педер. — Вивиан отцепила руку. Я снова лёг. — Я пью, потому что я счастлив, — произнёс я шёпотом. Вивиан поднялась и пошла в ванную, где мог зараз поместиться лишь один человек, ну от силы полтора. Вивиан включила душ. Это надолго. Пока суд да дело, я уговорил бутылку до конца. Едва она вошла в комнату, я поднялся с дивана. — Мы не ляжем сегодня пораньше? — вздохнула она. — Мне надо писать, — ответил я. Она повернулась ко мне спиной. На ней было лишь красное полотенце. Мокрые волосы волной лежали на подушке и отбрасывали чёрную тень, которая расползалась всё шире и шире. — Вивиан, не надо мёрзнуть. — Мне не холодно. А ты замёрз? — Нет. Мне хорошо. Погасить свет? — Хорошо бы. — Я выключил «тарелку» над кроватью и сел за узенький письменный стол, который нам с трудом, но удалось втиснуть у окна, между полками и балконной дверью. Я зажёг себе лампу, но сколько ни опускал её поближе к своей писанине, она заливала светом всю комнату. Вивиан натянула одеяло на голову. Теснотища у нас. Лишь две картинки на стенах: фотография Лорен Бэколл и афиша «Голода». Внезапно я подумал о городочке. Что я наконец повзрослел и живу в махонькой квартирочке. Я если и не стар, то, во всяком случае, перешагнул первый рубеж, идущий параллельно меридиану невинности, за которым смех меняет свой цвет. Хотя многие до сих пор не дают мне и двадцати, принимают за тинейджера, потрёпанного разнузданной жизнью, и дело доходит до того даже, что меня не пускают на «взрослые» фильмы, требуют документ. Я перестал ходить на такие картины после того, как меня остановили на «Сиянии». Педер тогда чуть не умер от хохота. Ещё дольше меня не обслуживали без удостоверения личности в барах. Но и это в прошлом. Если подойти ко мне поближе и присмотреться, абстрагировавшись от моих кудрей и малого роста, который я под хорошее настроение называю своей непроявленной длиной, то в лице ясно видны безошибочные приметы возраста. Вивиан уже уснула. Я частенько завидую её сну. Меня ждёт другое. Я приготовил инструмент: 400 страниц бумаги из магазина «Андворд», линейку, карандаш, три ручки, «Медицинский справочник» доктора Греве, резинку, замазку и пишущую машинку, подаренную мне Фредом. Пошёл на крошечную кухоньку и отхлебнул из маленькой бутылочки. И в голову мне пришла мыслишка с горошину размером: «Городочек», часть вторая — ну или полуторная. Подружкой карлика, живущего в самом тесном в мире общежитии, становится самая высокая женщина на земле. Я опорожнил ещё маленькую бутылочку, сварил себе кофе и вернулся за стол. Достал блокнот, в который записываю свои идеи. Такие, например: 1. Смех и плач — человеческое в свидетельствах Барнума. 2. Плавательный бассейн. 3. Пересечения со знаменитостями, как реагировал. Битлз, Пер Оскарссон,
Я лёг, когда Вивиан встала. Она надела спортивный костюм и была такова. Только шаги торопливо спустились по лестнице. За полчаса её отсутствия я так и не заснул. Затрезвонил телефон. Или это в церкви? Звонил папаша Вивиан. — Я могу с ней поговорить? — спросил он. — Она бегает, — ответил я. Он замолчал. — Я только хотел напомнить ей о сегодняшнем ужине, — сказал он наконец. Голос его звучал глухо, словно он положил трубку и ушёл в соседнюю комнату. — Алло? — прошептал я. — В семь часов, — сказал папаша Вивиан, приблизившись. — В семь часов, — повторил я. — Хорошо. Так и договорились. — Договорились, — повторил я. Голос его изменился, зазвучал почти доверительно. — А ты не бегаешь? — Вивиан любит бегать одна, — ответил я. Он всё не клал трубку. Я слышал дыхание Вивиан, поднимавшейся по лестнице. — У вас всё хорошо? — внезапно спросил он прежним мягким голосом, оставлявшим ощущение неестественности, как когда человек пробует завербовать себе друга. — Мы вчера купили табличку на дверь, — ответил я. Он повесил трубку. Вивиан повернулась ко мне, мокрая, хоть выжимай. — Там дождь? — спросил я. — Я вспотела, — ответила она. — Сделаем ещё ребёночка? — Мне надо сделать растяжку. — Она вцепилась в перекладину дверного косяка и повисла так. Тонкие пальцы держали её на весу. В этой картинке было нечто противоестественное, похожее на недоразумение с Бангом, которого я посреди прыжка бросил болтаться между небом и землёй, как бы в своего рода чистилище, точно как Фред бросил нас в чистилище времени. Я забылся сном, коротким, тяжёлым и бессмысленным. Когда я очнулся, Вивиан завтракала на кухне. Пахло кофе, жареным хлебом, мармеладом. Я лежал и наблюдал за ней. Нет, это не чистилище. Это обыденность, которую мы полагаем вечной данностью и потому забываем. Один миг из миллиона таких же заурядных, тихих, в которые ничего не происходит, тем более обычных для воскресенья, и пусть бы так оно всегда и шло, подумал я. Но потом решил, что этот миг всё же нельзя считать совсем обычным. Это наше самое первое утро. Я вытащил из-под подушки припрятанный там свёрточек и пошёл к ней. — А для меня местечко найдётся? — спросил я. Вивиан подняла на меня глаза и ответила: — После меня. — Но я всё-таки сел. Она налила нам кофе. — Написалось что-нибудь? — Никак не могу определиться, — ответил я. — Определиться? — У меня слишком много задумок, Вивиан. — А это мешает? — Мешает, потому что я не двигаюсь вперёд. Всё время хватаюсь за новую идею. Я сам не знаю, чего хочу. — Вивиан пододвинула мне корзинку с хлебом. — Мне кажется, ты всё равно пишешь об одном только Фреде, — ответила она тихо. Эти слова легли против шерсти. Она права. Я положил перед ней свой свёрточек. Вивиан удивлённо воззрилась на меня: — Это что? — Утренний подарок, — ответил я. Вивиан покачала головой: — Я и не подозревала, что ты такой предусмотрительный! — Она улыбнулась. Я кивнул. — Ты имеешь в виду мещанство? — Я имею в виду предусмотрительность, Барнум. — Открывай! — закричал я. Вивиан открыла коробочку. В ней лежало простое золотое колечко. Она бережно вынула его. — Мама хочет, чтоб оно было твоим, — сказал я, а когда увидел, как Вивиан надевает колечко на тонкий палец, меня озарила новая идея, я увидел скачок во времени, тройной прыжок: это кольцо однажды подарила маме Рахиль, а теперь я подарил его Вивиан, и в этом кругу, в этом маленьком кружке, сложившемся вокруг колечка, я учуял историю гораздо большего размаха, и перед глазами у меня замаячили картинки: ворох украшений, снятых нацистами с евреев, прежде чем отправить их в газовые камеры, эта куча должна была пополниться колечком Рахили, но она сумела расстаться с ним до того; комната, забитая женскими туфлями и мужскими ботинками, и за кадром слова мамы, что я до сих пор слышу, как эти шаги уходят из моей жизни. Это надо было срочно записать. Я трепыхнулся встать. — Спасибо, — прошептала Вивиан. И я остался сидеть как сидел. Накрыл её руку своей. Всё, к чему я ни прикоснусь, обращается в идеи.
Попозже днём, в то воскресенье мы вышли прогуляться. Мы брели, взявшись за руки. Деревья обтрясали с себя последние листья. На улице не было никого, кроме хозяина безобразного чихуа-хуа и запыхавшихся любителей оздоровительного бега. Даже они оборачивались поглазеть нам вслед. Мы были пара наоборот. Я убрал платформы в шкаф. И ходил исключительно на высоких каблуках. За ночь наступила осень. Горожане сидели по домам и убирали на зиму летнюю одежду. Я пребывал в престранном настроении. Всё из-за кольца. Глупо было отдавать его Вивиан. Я уже раскаивался. Надо мне было купить ей другое колечко, сокрушался я, или серьги. Таблички на двери хватило бы с лихвой: Вивиан и Барнум. Куда больше? Нет, поди ж ты, я оказался неуёмным. Это кольцо оттягивает ей руку. Вивиан ткнулась лбом мне в плечо. — Спасибо, — повторила она. — Ты ему идёшь, — прошептал я.
Мы поднялись на Блосен и сели там, наверху. Стая голубей взлетела с крыши и рассыпалась кто куда. — Твоё место где? — спросил я. — Что это значит? — У всякого человека есть его место. Блосен был местом Пра. — У меня нет места, — ответила Вивиан. Я засмеялся: — Конечно у тебя есть своё место! Оно у всех есть. — Ни с того ни с сего Вивиан взвилась: — А может, я не желаю иметь никакого места! — крикнула она. — Как знаешь, — ответил я и зажёг спичку. Вивиан задула пламя. — Барнум, сказать, где моё место? Сказать? На том повороте, где папаша вылетел с дороги и родилась я. — Я сунул сигареты назад в карман. Её выбор меня совершенно не устроил, надо будет подобрать ей другое место, не отягощённое трагедией. — Ты не забыла, что в девятнадцать ноль-ноль мы приглашены на ужин? — напомнил я. Вивиан зарылась лицом в ладони и простояла так минут десять, не меньше. Стало смеркаться. — Я не пойду, — сказала она. Но мы всё же пошли на «званый обед у Дракулы», как Вивиан потом стала называть эти мероприятия. По дороге мы заскочили в «Крелле», и даже Вивиан не отказалась от пива. Я заказал ещё по кружке. Здесь меня обслуживали, не требуя доказывать возраст. — А где твоё место? — спросила Вивиан. — Угадай. — Она выпалила не задумываясь: — Дерево на площади Соллипласс. — Оно не моё, а наше, — ответил я. По лицу Вивиан скользнула тень, возможно, эта тень перетекла с меня. Тень по имени Педер. — Кино «Розенборг», — прошептала она. — Теплее, — ответил я. Она прильнула ко мне. — Барнум, я знаю. Городочек! — Я поднял кружку и выставил её вперёд, чтобы чокнуться. — Ответ правильный! — Вивиан подняла и свою кружку. — А к чему нам эти места? Расскажешь? — Я поставил свою кружку на стол. — Они дают нам цельность, — промямлил я тихо. Вивиан не ответила, замолкла. Голоса вокруг гремели громко и назойливо. Кто-то стукнул по столу. Я закурил: — Об этом я и пишу. О местах, где мы обретаем цельность. — Я взял её за руку, обод кольца натёр кожу. Вивиан взметнула на меня глаза: — А где место Фреда? — Я пожал плечами: — Может, его он и ищет. — Я отнял свою руку, отхлебнул пива. — Ты скучаешь по Педеру? — спросил я. Она могла бы задать мне тот же вопрос. Но просто удалилась в уборную. Я остановил официанта и забрал с его подноса пол-литровую кружку. Городочек. Моё место в жизни. Там констебль в огромных крагах выделил меня из ряда вон, там я перестал расти. И там же мне пришёл в голову мой самый первый сюжет, и я записал его. Городочек — это и место, и время, его не объехать, не обойти. Неожиданно на стол передо мной спланировала листовка. НЕТ ПРОДАЖЕ НОРВЕГИИ! Факельное шествие от Юнгсторгет 20. 9. Я поднял голову. Неулыбчивый парень смотрел на меня сверху вниз. — Норвегия, это тоже место, — сообщил я. — Ты студент? — спросил парень. — Нет, я торгаш. — У парня возникли подозрения: — Торгуешь? — Так точно. — А чем? — Ничем. Только сливки снимаю. — А сливки с чего? — С шоколада, соков, сосисок, газет и сладостей. — Парень грохнул кулаком по столу, с нетерпением и презрением: — Продажный торгаш-капиталист! — Хотя тоже угнетённый, — сказал я. Парень отдёрнул руку, он был сбит с толку. — Угнетённый торгаш? Не смеши меня! — Я встал из-за стола. Даже на высоких каблуках я был ему по грудь. Он не смеялся. А я, пока стоял так, дыша ему в пупок, задался новым вопросом. — Референдум уже прошёл, причём четыре года назад, — сказал я. Парень снова завёлся: — И что с того? Какое это имеет отношение к делу? — Он сунул листовку в карман и вышел, лавируя между официантами. Я сел, Вивиан, к счастью, уже вернулась за стол. — Надо их посылать, — сказала Вивиан. — Кого? — спросил я, не совсем её понимая. Вивиан легла грудью на скатерть и ответила: — Рукописи. Тебе надо показать их кому-нибудь. — Я пока не готов, — ответил я. И тогда Вивиан положила передо мной объявление, вырезанное ею из газеты. Киностудия «Норск-фильм» проводит конкурс сценариев. Принимаются как полностью готовые сценарии, так и синопсисы. Идея показалась мне страшной. Меня пугало, что меня раскусят, прочитают всё, что я написал, и отвергнут. А так я мог по-прежнему мечтать и чувствовать себя королём положения хотя бы в рамках линейки Барнума. Я закрыл глаза. Работы принимаются до первого марта. — Какое сегодня число? — спросил я. — Двадцатое сентября, — ответила Вивиан. И мне пришло в голову, что припусти мы сейчас бегом, так сумели бы, наверно, нагнать на Юнгсторгет факельное шествие четырёхлетней давности. Я открыл глаза: — Сначала я хочу показать их тебе, — сказал я. — Ты был где-то не здесь, — прошептала Вивиан. Я засмеялся: — Отлучился пописать, и всё. — Она тоже засмеялась: — Ты правду говоришь? Ты мне их покажешь? — А кому ж ещё? — Вивиан отглотнула пива из моего стакана, я любил её такую, когда она, раздухарясь, выпьет, размякнет, даже и улыбнётся, и наконец-то мы окажемся настроены на один часовой пояс, а не как те часы в отеле, где Вивиан как будто Токио, а я — Буэнос-Айрес. Сейчас мы пили и смеялись в такт, и тем тяжелее показалась тишина, когда папаша открыл нам дверь и мы следом за ним пошли вниз, так уж мне говорится — вниз тёмной квартиры; Вивиан откололась от нас сразу же, ещё в прихожей, и ушла к матери в спальню, а я опустился в глубокое кресло в библиотеке, папаша налил виски в два стакана, с грохотом насыпал туда льда и придвинул свой стул. — Пора нам поближе познакомиться, — сказал папаша. — Да, — прошептал я в ответ. Хотя в комнату почти не пробивался свет, всё же я почувствовал, что он смотрит на меня и что у него тяжёлые, буравящие глаза. — После несчастья мама Вивиан выбросила все зеркала, которые у нас были. Но однажды в дверь позвонили. Она открыла, на пороге стояли дети. Они держали перед ней зеркало. С тех пор она больше не выходит. Ты можешь представить себе, чтобы дети были настолько злы? — Я покачал головой. Папаша поднёс стакан ко рту. — Вот ты пробуешь себя в писательстве. Ну и что ты скажешь о такой истории? — Я смотрел себе под ноги. — Хорошая история, — сказал я. Кубики льда застучали. — Хорошая? Барнум, так ты сентиментален? — Вряд ли. — Раз вряд ли, тогда ты должен бы знать, что истории не бывают хорошими. Они бывают правдой и неправдой. — Папаша сделал ещё глоток виски и глубоко вздохнул. — Что говорит об аварии Вивиан? — Говорит? — Папаша порывистым движением долил себе, а мне — нет, хотя мой стакан был пуст. — Она наверняка рассказывала, что произошло? — Я оглянулся на приотворённую дверь. Вивиан не шла к нам. Она не хотела заходить, пока не кончится этот разговор. — Всё случилось до её рождения, — ответил я и пожалел о своих словах прежде, чем произнёс их до конца. Папаша наклонился ко мне, и я разглядел подобие улыбки. — У всех есть свои версии, Барнум. Кто-то что-то слышал. Кому-то что-то приснилось. Ты меня понимаешь? — Я сполз на стуле пониже: — Она сказала, что на повороте вы потеряли контроль над машиной и она вылетела в кювет. — Папаша вздохнул: — Барнум, потерять контроль над «шевроле-флитлайн-делюкс» невозможно. — Он поднял руки, словно взялся за руль. — На повороте нам в лоб вылетела другая машина, — прошептал он. — «Бьюик» с открытым верхом. Он шёл на очень большой скорости и залез на мою полосу. Мне пришлось дёрнуться в сторону. — Папаша покрутил руками, топнул ногой об пол. Потом руки упали на колени. — Так всё и произошло, — сказал он. — Я избежал столкновения, но погубил свою семью. — Он медленно поднял стакан. Считается ли, что теперь мы познакомились поближе? Узнал ли я, каков он есть? Мне хотелось выпить ещё, но я не решался взять бутылку. — И та, вторая, машина не остановилась? — спросил я. Папаша помотал головой, внезапно голос сделался неузнаваем, что-то в нём перекрутилось и порвалось. — Эта свинья, чёрт его дери, покатил себе дальше! — И тут в дверь позвонили. У меня зашлось сердце, его стиснуло так больно, что жуть как приятно. Педер?! Я прислушался. Кто-то открыл дверь, понятно, Вивиан, теперь они наверно обнимаются с Педером, я тоже хочу к ним, в эти объятия! Папаша сидел сиднем. Он положил руку мне на колено. Хоть бы убрал поскорей. — Ну вот, теперь ты знаешь, — произнёс он прежним голосом, плоским, бесстрастным, как глубокая прорезь во рту. — Что? — прошептал я. — Правду, Барнум. — А я ну прямо слышал Педера, откуда-то издалека, из другого места и времени и в то же время совсем рядом: Может, да. А может, нет. Папаша поднялся: — Мы никогда не говорим об этом, — сообщил он. — Никогда. — В дверь осторожно постучали и приоткрыли её. Пожилая седовласая женщина в белом переднике и чёрной юбке заглянула и присела в книксене: — Господин Вие, к вам гость. — И она так же молниеносно исчезла в темноте. Следом за папашей я пошёл в гостиную. Там стоял гость. Моя мама. Она навела на себя марафет. Вид у неё был потерянный. Папаша взял её руку в свои ладони. — Вас бросили одну? Премного извиняюсь. Мы с Барнумом беседовали о жизни и забыли обо всём на свете. — Не беспокойтесь, — прошептала мама. — Спасибо, что вы так быстро откликнулись на приглашение. — Мама улыбнулась: — Это я должна поблагодарить вас. И видимо, мы должны перейти на «ты»? — Папаша закивал, выпуская её руку. — Пойду схожу за своими девочками, — сказал он и стремительно скрылся в прихожей. Я повернулся к маме: — А чего ты не позвонила? Пошли бы вместе. — Потому что меня позвали десять минут тому назад. Когда вы уже ушли. — А Болетту не позвали? — Болетта устала. Ты выпил? — Откуда ни возьмись появилась пожилая женщина, горничная, с подносом, и я успел выпить сухой «Мартини» раньше, чем она вышла из комнаты. — Нет, — ответил я на мамин вопрос, она вздохнула и стала озираться по сторонам. — Как они могут жить в таком мраке? — Они ненавидят солнечный свет. — Тише! — Я вспомнил то, что рассказал мне папаша, правду о катастрофе, как он выразился. Не для того ли он пригласил нас сюда, чтобы вывести на чистую воду истинных виновников? Мама должна помалкивать о «бьюике». Я выпил слишком много и чувствовал, впервые в жизни, что этого мало. — Какого чёрта им надо? — прошептал я. — Они желают быть обходительными. Мы ж теперь, считай, одна семья. — Я засмеялся: — Одна семья? — Мама схватила меня за локоть: — Барнум, держи себя в руках. — Вернулся папаша. Он привёл с собой Вивиан. Увидев маму, она обрадовалась и занервничала. Чмокнула её в щёку: — Вера, спасибо огромное! — Мама взяла её руку и потрогала кольцо. — Оно тебе идёт. — На меня взглянул папаша: тот же брезгливый рот, палец, которым он быстро провёл по губам. Я не мог быть уверен в нём. Наконец он перевёл взгляд с меня на Вивиан: — Ты закончила с Анни? — Вивиан кивнула. Папаша улыбнулся: — Отлично. Тогда к столу! — И он распахнул белые двери в столовую. Она сидела на дальнем конце стола, в тени канделябров и смотрела прямо на нас. Вивиан потрудилась на славу. Лицо было гладким, с ясными и чистыми чертами, золотой срез, она походила на картину в обрамлении темноты, но поскольку мне пришлось сесть рядом с ней, я увидел под гримом, под этой красивой глазурью то прежнее лицо, которого время коснулось в последний раз в тот момент, когда его черты размазались о лобовое стекло. Всё остальное было маской, которую она носила даже с достоинством, бывшим, возможно, упрямством. Пожилая горничная подавала нам. Я не помню, чем нас кормили. Чем-то невообразимым. Есть мне не хотелось. Я пил. Вивиан держал нож с вилкой забавным манером, зажав в кулаках, как невоспитанный ребёнок. Я впервые обратил на это внимание. Кольцо туго сидело на пальце. Видел я только наши руки, десять рук, пятьдесят пальцев, все разные, моя рука, подносящая бокал к губам, вино, красное, каждый глоток бьёт по мозгам как распаренный пыльный мешок. И меня пронзает мысль, что и этим рукам должно найтись место в изысканиях Барнума о человеческом, я весь во власти этой мысли, но мне не на чём её записать, и выйти из-за стола я тоже не решаюсь, боюсь, как бы за мою отлучку не стряслось чего-нибудь катастрофического. Папаша откладывает нож и вилку и чокается с моей мамой. — Меня не оставляет чувство, что я видел вас и раньше, — говорит он. Мама улыбается: — Так мы же виделись, на премьере «Голода». — Нет, нет. Когда-то гораздо раньше. — Папаша ставит бокал на стол. Мы словно накрыты покровом, плёвой, которая может порваться в любую секунду. — Где бы это могло быть? — громко вмешиваюсь я и хохочу нарочито. Но меня никто не слышит. Бокал мой пуст, а папаша смотрит через стол на мать Вивиан. — Анни, ну где мы видели маму Барнума? — Она медленно поворачивается к Вивиан и так же неспешно говорит. — А вы собираетесь жениться по-настоящему? — Вивиан делает вдох: — Что значит по-настоящему? — Ты прекрасно, понимаешь, что я имею в виду. Венчание в церкви, конечно. — Вивиан оглядывается на меня: — Я и Барнум, мы считаем, что Бога нет. Поэтому мы доверили обвенчать нас гравёру. — Её мать ухмыляется. И удостаивает взгляда и меня тоже. Грим у неё на лице пополз трещинками. — А я-то всегда думала, что у Вивиан сложится с Педером. — Вивиан отодвигается от стола, грохоча стулом: — И почему ты думала так, мама? — Потому что вы отличная пара. — Папаша резко наклоняется к моей маме, у него вид ищейки, напавшей на след, который она не намерена потерять, вид человека, вспомнившего фрагменты ночного кошмара. — А кем работал ваш муж? — спрашивает он. — Он работал клоуном и торговал, — отвечает мама. Повисает тишина, только мелькают наши руки, стучат приборы, зубы разжёвывают пишу. Потом папаша задаёт следующий вопрос: — У вас был ещё один сын и он исчез, да? — Мама расправляет плечи. — Он не исчез, — отвечает она. — Просто пока не вернулся. — Их разговор ведётся только в прошлом, с изумлением понимаю я, ничто из сказанного не толкает повествование вперёд, дальше, беседа не льётся, а стоит, как стоячая вода. Здесь, в этой комнате, в этом зале, есть только былое, но даже о нём нельзя говорить прямо. Но тут мать Вивиан неожиданно разудалым пьяным движением кладёт ладонь дочери на руку, грим сползает со рта, и обнажается шрам, он похож на грубый шов, идущий наискосок лица, словно оно сшито из двух совсем разных материй, не подходящих одна к другой. — Вы и детей собираетесь завести? — спросила мать. Вивиан отдёрнула свою руку, и ладонь её матери осталась лежать на столе, между тарелками, приборами и бокалами, она вздрагивает, будто дышит, а потом раз — и тоже исчезает, лишь остаётся отпечаток на скатерти, тёмная тень на белом. — Нет, — отвечает Вивиан. — Я не хочу никого этому подвергать. — Подвергать чему? — шепчет мать. — Детству, мама. — И с этими словами Вивиан вскакивает и уходит из столовой прочь. Она оставляет в зале гнетущую тишину. Мама бьёт меня по ноге. Я встаю и иду за Вивиан. Она сидит на кровати в своей старой детской, где всё осталось, как было, за исключением портрета Лорен Бэколл, вместо которого на стене теперь чёрный прямоугольник, как бы негатив. Я кладу голову ей на колени. — Не могла просто сказать «да», — говорю я. — Зачем? — «Да» короче, чем «нет». — Ошибаешься, Барнум. «Нет» всегда короче «да». Должен бы знать. — Я целую её. — Пойдём к ним назад или пойдём домой? — А ты как считаешь? — Мне жалко, что они там одни, — отвечаю я. Вивиан поднимается. — Будем разыгрывать из себя счастливых, а, Барнум? — спрашивает она. — А ты разве не счастлива? — спрашиваю тогда я. Вивиан улыбается: — Не здесь, — отвечает она.
К слову сказать, это был последний раз, что мы ужинали у родителей Вивиан. Мама взяла такси домой, к Болетте. Вивиан хотела пройтись. Мы остановились перед домом Педера. На первом этаже горел свет, но увидеть мы никого не увидели. — А ты тоже думала, что останетесь вы с Педером? — спросил я. Вивиан чуть помешкала с ответом: — Нет, я думала, что останетесь вы с Педером, — сказала она. Мы пошли дальше вверх по Тидемансгатен, и мне б хотелось, чтобы в этой сцене мы заодно переходили из одного времени года в другое: когда мы сворачиваем за угол и на первом этаже у Педера гаснет свет, ещё осень, на Весткантторгет мы вступаем в зиму, по мере приближения к Бишлету начинается весна, а на Бултелёкке уже лето вовсю, ещё одно лето, я открываю окна, напускаю воздуха, я беру тряпицу, выхожу на лестницу, где как раз шаркает выкинуть мусор соседка, и стою надраиваю до блеска нашу дощечку: Вивиан и Барнум. Я слышу её за спиной. Она бесшумно подкралась по ступенькам и теперь закрыла мне глаза руками. Я смеюсь. — Я была у врача, — шепчет она. — У врача? Ты заболела? — Я абсолютна здорова. Барнум, давай и ты пройдёшь обследование. — Она отнимает руки от моих глаз. Но я остаюсь стоять спиной к ней. — Вивиан, ты уверена, что хочешь ребёнка от меня?
— Спасибо! — Маленький воспитанный мальчик говорит «спасибо», принимая от меня пятьдесят эре. Он зажимает в кулаке блестящую монетку, а в другой руке держит красный пакетик с замороженным соком. — Тебе не за что говорить «спасибо», — объясняю я. И треплю его по макушке. Он отстраняется. — Чего? — шепчет он. — Это деньги чьи? — спрашиваю я. — Чьи? — Ну полтинник этот — он чей? — Мальчик посильнее стискивает пальцы: — Полтинник мой! — То-то и оно, — продолжаю я, — поэтому тебе не за что благодарить и говорить «спасибо». — Мальчишка перебегает на ту сторону дороги, останавливается под берёзами и оборачивается. — Дурак! — кричит он. Стоя на ящике из-под лимонада, я высовываюсь в окно. Смотреть на мир отсюда, изнутри киоска Эстер, одно удовольствие. Теперь киоск наш с мамой. Под лето с Эстер приключился удар, из-за которого она забыла цены на сладости, а также сколько эре в одной кроне и что надо выключать плитку. Вместо этого она в деталях помнит все события от сорок пятого до семьдесят второго года, включая погоду, чемпионаты, выборы в парламент, результаты лыжных гонок, покорение Луны и мелодии, чаще других исполнявшиеся в концертах по заявкам. Живёт она теперь в двухместной комнате в доме престарелых на Стургатен и не помнит своего имени, зато в голове у неё подробный календарь за двадцать семь лет. На дворе осень. Я развесил журналы на верёвке в окне и прихватил их прищепками. Замороженный сок лежит в морозильнике, бутылки колы составлены в холодильник. Больше всего мне претят сосиски. С ними одна морока. Они часами преют в горячей воде, пока не посереют и не скукожатся, так что только собакам скормить. С сосисками пора заканчивать. Я хочу, чтобы в киоске продавались только сухие товары: жёлтая пресса, сигареты и сласти. Но мама не желает никаких изменений, по ней, пусть всё идёт, как шло при Эстер. В киоске на Сёркедалсвейен прогресс дошёл уже до салата из креветок и жареного лука, но я не собираюсь втягиваться в это соперничество, пусть себе кувыркаются с этими бесчинствами сами. Кстати сказать, из моего киоска прекрасный вид на Городочек. Полицейский привёл туда школьный класс, учит их правилам движения. Они стоят в ряд и слушают его наставления, наверняка о велосипедных фонарях и отражателях, потому что тёмное время года не за горами, а в темноте чрезвычайно важно, чтоб тебя было видно. И когда я смотрю на эту мелкоту, на их серьёзные лица с ещё не оформившимися чертами, я словно кладу палец на пульс времени и слушаю его биение. Это я записываю в свой блокнот. Время. Как по-новому показать течение времени? Если б это было осуществимо, можно было бы посадить человека перед камерой и пятьдесят лет методично снимать изменения в его лице. Возможное название: эхо. Урок закончен, и школьники мчатся через дорогу, посреди лилипутских улиц и переходов остаётся один печальный полицейский, он видит со всей неоспоримостью, что его подопечные ничегошеньки не усвоили из растолкованного им или всё подчистую забыли в ту же секунду, ни один не смотрит по сторонам, но все сигают на мостовую как оглашённые с единственной мыслью — первым добежать до киоска Барнума. Перед окошком выстраивается целая очередь. Я высовываюсь наружу и смотрю на них сверху вниз, а они глядят на меня снизу вверх. Откуда им знать, что я стою на ящике? — Что желаете? — спрашиваю я. Тот, что стоит первым, толстый мальчик с закрывающей глаза чёлкой, кладёт на прилавок пятёрку. — Сосиску в тесте, — заказывает он. Я вздыхаю: — Тебе точно сосиску? — У него появляется растерянность в лице, и он повторяет: — Сосиску в тесте. — Делать нечего, выуживаю бледную сосиску по-венски, поливаю кетчупом, горчицей и вкладываю сии бренные останки ему в руку. Мальчик получает четыре кроны сдачи, на большее это изделие не тянет, но жиртресту кажется, что я обсчитался, и он, не сказав хотя бы «спасибо», ходко припускает вниз по улице, на ходу запихивая в рот сосиску. — Неплохо бы тебе сказать хоть «спасибо», — кричу я ему вслед. Но толстун и ухом не ведёт, а следующая в очереди — тощая девочка с непомерно большим ранцем на спине, он того и гляди опрокинет её назад. — Что я могу купить на двадцать пять эре? — спрашивает она. Я задумываюсь: — На двадцать пять эре ты можешь купить ирис, — отвечаю я, прикинув. — Ирис — это что? — спрашивает девочка. — Ирис — это вкусно, — отвечаю я. Заворачиваю ей огромный кусок и вкладываю монетку обратно ей в руку. — Я совсем забыл, что ирис отпускается бесплатно, если ты поделишься с другими, — говорю я. Она смотрит на меня недоверчиво и в одиночку уходит в сторону Майорстюен. Последними в очереди два паренька, не знающих, с какого бока подступиться к своей надобности. Они зыркают глазами во все стороны и не решаются произнести ни слова, пока в радиусе десяти километров есть хоть один человек. Я отлично понимаю, чего им надо. Но пусть попотеют. Один прилипает к окошку. — Коктейль, — произносит он стремительной скороговоркой, проглатывая слова прежде, чем они прозвучат. — Простите, что вам угодно? — переспрашиваю я. Товарищ лупит несчастного по ноге, и тому приходится подтверждать свой личный рекорд. — Коктейль, — говорит он, на сей раз чуть более понятно, а пот течёт по его гладкому, ещё беспечальному лбу. — Вы имеете в виду мужской журнал? — Оба энергично кивают, нетерпеливо и косясь по сторонам, точно в любую секунду здесь может объявиться мама и поймать их с поличным. И кто бы мог подумать, что и такого рода чтение найдётся среди ассортимента, унаследованного мною от Эстер? Тем не менее целая пачка «Коктейлей» ещё шестидесятых годов лежала в коробке под полкой с шоколадом. Я долго ломал голову над тем, кто отоваривался «Коктейлем» у Эстер, это однозначно был не я, и в конце концов стал думать на домоуправа Банга. Я неспешно роюсь в коробке, а сердца мальчишек стучат, как динамо-машины. Наконец, я достаю номер 13 за шестьдесят седьмой год, тот, где на обложке дама с причёской, она сидит на корточках на пледе под деревом. Неплохой дебют для молодых людей. Они уже положили на прилавок десятку. Я отдаю деньги им обратно, кладу руки им на макушки и чуть ерошу волосы. — Ещё не хватало вам платить за пожилых дам, — говорю я. Потом скатываю журнал в трубочку, прихватываю его резинкой и протягиваю как эстафетную палочку резвым молодым людям, а они на последнем отрезке от церкви вниз до Майорстюен побивают все рекорды той осени в спурте. Ну всё, хватит на сегодня. Я закрываю окошко, опускаю шторку и наконец-то усаживаюсь на раскладной стул, тоже доставшийся от Эстер. Тут я могу спокойно посидеть, поработать, попить пивка. По-хорошему, сам киоск тоже заслуживает отдельного произведения. Так я заодно мог бы показать течение времени, увиденное из окошка киоска Эстер в подворотне на Киркевейен, изменения в завсегдатаях, в причёсках, товарах, проезжающих машинах, в деньгах, уличном освещении. Время и место. Время, увиденное с определённого места, но также и место на протяжении времени. Возможное название: Киоск Барнума. Я чувствую жар в плечах, эту особую радостную горячку, счастье, что почти вплотную подошёл к чему-то настоящему. Но сегодня я недостаточно спокоен для того, чтобы довести мысль до ума. Мне жжёт карман письмо, которое я пока тянул вскрывать. Но дольше ждать непозволительно. Вивиан вот-вот пристанет с вопросом, и тогда придётся отвечать. Это письмо от доктора Люнда. Барнум Нильсен, Вы можете посетить лабораторию III Национального госпиталя в четверг, 12. 9, в 13. 00. При себе Вам надлежит иметь образец спермы, с момента забора которой прошло не более трёх часов, а с момента последнего полового акта или эякуляции не менее пяти суток. Во вместительном конверте лежит также прозрачный пластиковый контейнер с крышкой. Четверг завтра, а последний половой акт имел место вечером Иванова дня. Шёл дождь, и костры едва теплились. Я допиваю пиво, сосу солёные пастилки и отправляюсь к маме. Её я не видел довольно давно. Она рада, что я заглянул, обнимает меня. Болетта спит на диване в гостиной. — Как она? — В мечтах, — шепчет мама. Мы идём на кухню. Я на миг останавливаюсь перед нашей комнатой. Кровать Фреда по-прежнему застелена. Мама меняет бельё дважды в месяц. — Кофе? — спрашивает она. — Пива же у тебя нет? — Мама вздыхает, стоя спиной ко мне: — Барнум, ещё трёх нет. — Я сажусь к кухонному столу. — Мам, хочешь хорошую новость? — Она резко оборачивается: — Фред? Что-то от Фреда? — В голове у меня ложится ватная тишина. Я улыбаюсь: — Нет, мам. Но у нас с Вивиан будет ребёнок. — Мама долго смотрит на меня. Словно выгадывая время, чтобы настроить своё лицо на другую скорость. — Ой, Барнум, — говорит она наконец и треплет меня по волосам, а потом целует в лоб. Я рывком пригибаюсь. Мама хохочет: — Пива у меня нет. Но шампанское, пожалуй, найдётся. — И правда, в углу холодильника она отыскивает зелёную бутылку, а я аккуратно, чтоб не разбудить Болетту, откупориваю её. В высоких бокалах приятно шипит. Мы чокаемся. Мама берёт меня за руку. — И когда? —
Я ушёл назад в киоск раньше, чем проснулась Болетта. Она стала ночным существом. Спит исключительно днём. Я уселся на раскладной стул, откупорил пиво, но шторку поднимать не стал. И приписал кое-что к разделу «места»: чердак. Во что превращается место, когда его стирают с лица земли, уничтожают? Остаётся ли оно в виде точки на старой, непригодной теперь карте? Но поднять мысль на должную высоту мне не удалось, я замер в прыжке, мне недостало не только высоты, но и длины тоже. Я съел шоколадный банан и не удержался, взялся за старые «Коктейли» времён среднего возраста Эстер. Я быстро пролистнул фотографии видных собою дамочек, поблекших за минувшие годы, вид у них был смущённый, сидя на корточках в ваннах с шапками пены меж грудей, они, казалось, боролись не то со сном, не то со слезами. А я-то таскался аж на Фрогнервейен за этими «Коктейлями»! Но и другая мысль посетила меня, покуда я ковырялся в этих заветных архивах: не написать ли и мне в этот журнал заработка ради? Если кое-что убрать и добавить остренького, то происшествие во Фрогнерпарке, когда Вивиан лишила меня невинности, должно, пожалуй, подойти. Мокрую осень можно поменять на тёплую летнюю ночь, когда в кронах рассеян мягкий покойный свет. Вивиан станет у меня одинокой женщиной из высшего света, ей под тридцать, она отправляется на прогулку верхом, а я буду садовником, бедным, но гениальным, и вот я выпалываю сорняки у Беседки, а она накидывается на меня с тем точно безумством, как было на самом деле, валит на землю решительно и жадно. Или лучше написать порнографическую комедию? О таком я ещё не слышал. Что не странно, понял я, поразмышляв немного. Разве смех и порнографию можно впрячь в одну упряжку? Романтичность смешлива, но порнография — это в первую очередь тишина и вожделение, а в ком возбудит похоть смешной чудик? Я записал и эти рассуждения тоже. Тут кто-то постучал в заднюю дверь киоска, выходившую в подворотню. Я не успел даже встать. Они вошли, трое, встали вокруг моего стула, один вынул из холодильника бутылку колы и тут же съездил ею мне по лбу. — Пристаёшь к моему брату? — заорал он. Я видел их впервые в жизни. Но без труда опознал в них продолжателей дела Аслака, Пребена и Хомяка. Всегда подрастёт молодая смена, которая понесёт дальше знамя мучительства. Вот — стоят передо мной. Я почувствовал, как рука стиснула мне горло. Меня повалили назад и тот, кто орал, пнул мне по яйцам. — К брату моему пристаёшь? — кричал он. Я услышал хруст, как будто что-то треснуло, сперва до меня дошёл звук, а боль — потом, и в этот белый промежуток, в зазор между хрустом чего-то ломающегося и волной тяжёлой, душащей боли, я провалился глубоко-глубоко. Он имеет в виду мальчишек, которым я отдал «Коктейль» и потрепал по голове? Я хотел объясниться, но голос пропал. Помню, что внезапно я оказался распростёрт на полу, кто-то стоит у меня на загривке и тот же самый голос орёт. — Развратник хренов! Пригрелся здесь и дрочишь! — Я не мог дышать. Поэтому выжидал. Я просто ждал. И это тоже пройдёт. Так вот, значит, какая обо мне молва: грязный недомерок из киоска, который без денег раздаёт сладенькое и лезет к покупателям с нежностями, вот до какой репутации я дожил. Я мог бы позвать на помощь полицейского из Городочка. Или Фреда. Но полицейский ушёл домой, а Фред неизвестно где. Я успел подумать, что никогда ещё не был настолько одинок. Блеснул нож. Они разрезали на мне пояс, вынули его и отхлестали меня по лицу. Пряжка зацепилась за глазницу, впилась, точно крючок, полилась кровь. Наверно, кровища их и напугала. Во всяком случае, они ретировались, напоследок расколотив ящик, служивший мне подставкой, и вылив на меня воду из-под сосисок. Потом стало темно и беззвучно. Когда я очухался, видел лишь один глаз. Я сумел подняться на ноги. У двери висела запасная рубашка, на случай, если я обляпаюсь кетчупом или горчицей. Я переоделся. Прибрался. Выкинул «Коктейли» и сосиски в мусорку в подворотне. Потом спустился в салон красоты на улице Якоба Ола, где работала Вивиан. Я частенько заглядывал к ней под конец дня. Мне доставляло удовольствие наблюдать, как она колдует над усталыми дамочками Майорстюен и Фагерборга, как она нянчится с ними, упрятывает морщинки, подтягивает лицо для триумфа на час-другой, тихая кухня тщеславия, лишь изредка прерываемая коротким обменом репликами, наверняка о новой причёске телеведущей или новейшем ночном креме из Парижа, который и мёртвого проймёт. Клиентки всегда возвращались к Вивиан. Они не могли жить дальше без неё, кудесницы. Сейчас она трудилась над пожилой дамой, накладывала тени на обрюзгшую кожу, и я подумал с какой-то неприязнью даже, что всякая красота, по большому счёту, обман. Но вот Вивиан увидела меня в зеркале. Поставила всё, что держала в руках, и подошла к моему стулу. — Бог мой, ну и видок у тебя, — прошептала она. — На меня напали. — Вивиан наклонилась поближе. — Тебе надо к врачу, Барнум. — Лучше сама меня подправь. — Подожди в задней комнате, — прошептала она. — Я напугал клиентку? — Да, — призналась Вивиан. Я ушёл в заднюю комнату. Дурманный смрад кремов и косметики сморил меня, и я заснул. Разбудила меня Вивиан. Подошла моя очередь. Салон был закрыт, и я наконец-то смог устроиться в мягком кресле перед зеркалом. Я не узнал своего лица. Какой-то чужой человек. Вивиан ватным тампоном стёрла кровь. — На тебя правда напали? — Да, но поживиться им особо не удалось. — Ты заявил в полицию? — Вивиан, это школяры какие-то. Я не хочу ломать их жизни. — Вивиан вздохнула. — Слишком ты добрый, — сказала она. Я засмеялся: — Торгаш-горемыка — вот я кто. — Мне нравилось, что она наводит мне красоту. И нравились её мягкие, но в то же время бестрепетные руки. — Угадай, какая новость, — сказал я. — Нет, сдаюсь. — Чердак над мамой будут перестраивать в мансарды. Мы могли бы заиметь квартиру там. — Тебе хочется? — Ты ж не собираешься оставаться в одной комнате, когда появится ребёнок? — Вивиан взглянула на меня в зеркало. — Ты думаешь, мы сподобимся сделать ребёнка? — спросила она. — Я иду завтра в Национальный госпиталь, — ответил я. — Отлично. — Вивиан продолжила работы по восстановлению моего лика. Она промыла раны и наложила мазь на веко. — И румян, пожалуйста, — учтиво попросил я. Вот так и получился мой глаз, который всех раздражает и озадачивает, потому что оказалось, что нервы в левом глазу атрофировались, я не чувствую теперь его, так что веко частенько сползает вниз, а назад его не заткнёшь, и кажется, будто я подмигиваю хитро, народ думает, что я уже набрался, или сплю на ходу, или просто сам по себе такой нахал и задавака, а в лице появилось что-то порочное, подозрительный перекос, открытая и закрытая половины, круговые мускулы лица не работают совсем, и про меня шутят, что у меня лицо в пол-лица.
Лил дождь. Я сроду не видел, чтоб так лило. Стена воды с вкраплениями листьев падала наискось с низкого свинцового неба. Я задёрнул занавески и вернулся в постель. Скромный, прозрачный контейнер, присланный мне Национальным госпиталем, оказался никудышным изобретением. Чтоб попасть в него, надо было целиться, лёжа на боку в особо неудобной позе, и в то же время поддерживать эрекцию, от этих двух взаимоисключающих движений в голове у меня случилось короткое замыкание, я чувствовал, что мысли перегорели, гипофиз истощился, в причинном месте — мягкая вата. В мошонке жгло. Когда я сжимал яйца, казалось, что это мешочки, набитые осколками стекла. Вивиан вышла из ванной. — Не получается? — спросила она. — Пока работаю. — Помочь? — Не откажусь, — ответил я. А что мне оставалось? Я был беспомощен. Вивиан легла у меня за спиной, погладила мне живот и решительно взялась за моего дорогого. И давай наяривать, как бешеная. Словно у меня там сорванный кран, который нужно закрутить посильнее. Мёртвое веко упало на глаз, заперев половину меня во мраке и родив неприятную мысль, внезапный отвратительный образ, от которого робкие намёки на возбуждение вновь и навсегда испарились из головы: веко — это крайняя плоть глаза. — Полегче, — попросил я шёпотом. — Тебе больно? — Немного. — Вивиан ослабила хватку, перелегла на другую сторону и взяла мой член в рот. Тут только я осознал, сколь для неё важно, чтобы мне удалось наполнить злосчастный контейнер этой серой, вязкой щелочной слизью. Она никогда не брала его в рот, и я, конечно, не просил. От глубины потрясения у меня немедленно встало колом, он торчал меж губ Вивиан прямой и напряжённый, остальное было вопросом времени. За окном лило не переставая. Шум дождя окружал нас, будто мы были на островке посреди вздыбившейся полноводной реки. — Угу, — прошептал я. Вивиан отстранилась. Я скрючился над контейнером и прилежно спустил в него. Вивиан уже держала наготове салфетку. Она отёрла то, что перелилось, и закупорила крышку. Потом закрылась в туалете, и было слышно, что её рвёт. В течение трёх часов контейнер надлежало доставить в лабораторию Национального госпиталя, где моё семя или признают годным к долгому путешествию на встречу с яйцеклеткой Вивиан, или отправят в ближайший мусорный бачок. Я посмотрел на часы. Было десять утра. Вивиан присела ко мне опять. — Сходить с тобой? — спросила она. Я взял её руку. — Этого не требуется. Но за предложение спасибо. — В таком случае береги свой товар. — В такой манере мы теперь общались. Это называлось моим товаром. В наш язык закрался холодок. Мы мерили отношения графиком температуры. Отсчитывали дни между менструациями и отмечали их на календаре. Я был поставщиком товара. Но в её магазин я не отгружал его давно. Так мы и разговаривали. — Я возьму такси прямиком в лабораторию, — сказал я. Она чмокнула меня в лоб, взяла зонтик и ушла в салон красоты. Я решил ещё поваляться. Слышно было, как она идёт вниз по лестнице. Гудел ветер, шумел дождь. Контейнер лежал рядом со мной, на дне серый осадок, мой товар, при определённых условиях — половина человека, неполная матрица. Я принял душ, оделся во всё чистое, выкурил сигарету и позвонил в заказ такси. Трубку никто не брал. А потом исчезли и гудки тоже. Я набрал номер стоянки на Санктхансхауген. Занято. Попробовал стоянку на Майорстюен. Тоже короткие гудки. Снова набрал центральный коммутатор. Через двенадцать примерно минут включился автоответчик. В настоящее время линия перегружена. Попробуйте позвонить на одну из наших шестидесяти стоянок. Я опробовал уже две. Но набрал ещё одну, на Бишлете. Тоже занято. А времени половина одиннадцатого, поджимает. Я схватил свой дождевик, сунул контейнер во внутренний карман и побежал к стоянке на Санктхансхауген. Там не было ни одной машины. Только телефон в зелёной будке звонил и звонил. Дождь шпарил со всех сторон. Я пошагал дальше, вверх по Уллеволсвейен, но у киоска меня окликнули по имени. Я остановился и огляделся. Он сидел на скамейке у пруда. — Барнум! — крикнул он второй раз и помахал мне. Я подошёл к нему. Через не хочу, но всё-таки подошёл. Это был Хомяк, мучивший меня всю школу. До меня доходили некоторые слухи о нём, и было видно, что молва не врёт. Теперь мучился он, но во мне не было ни капли жалости к нему. Он был похож на Дастина Хоффмана из «Полуночного ковбоя», уже post mortum. Характерный сухой взгляд. Первой моей мыслью было, что и я мог бы сидеть сейчас на этой лавочке (не исключено, что так и будет когда-нибудь), один в парке под проливным дождём, разница между нами лишь в том, что я предпочитаю спиваться медленно и обстоятельно, а он выбрал химию прямо в кровь, бомбу немедленного действия. У него на лице выпирали узлы сосудов. Он надел солнечные очки. — Это ты, Барнум? — Я кивнул. — Узнал меня, да? — Нет, — ответил я. Хомяк с трудом усмехнулся: — Не тренди. Я дружил с твоим брательником. — Дружил? — Да, ядрёна вошь, мы с твоим братаном были неразлейвода. — Я подумал: вот ведь как время и пьянство превращают ложь в вещь само собой разумеющуюся, чтоб не сказать в условие существования. — Припоминаю, — сказал я. А Хомяк поднял руку и растопырил жёлтые пальцы: — Ну, что я говорил. Мы ж друзья с тобой. — Со мной? — Ядреныть, Барнум, не я ли всегда любил тебя? — Это из любви ты меня мордасил и поедом ел? — Хомяк попытался раскурить бычок. Огонь захирел прежде, чем он сделал затяжку. — Это не я. Били тебя Аслак с Пребеном. Ты что, забыл? — Я ничего не сказал. Это был такой мой ответ. — Барнум, я пытался останавливать их. Так что не выделывайся. — Сил слушать это дальше не было. — Приятно было повидаться, Хомяк, — сказал я. Но он не дал мне уйти. В нём всё ещё была сила, худая, жилистая мощь, или просто произошло паническое сокращение мускул. Я почувствовал, как хрустнул контейнер во внутреннем кармане. — Отпусти, какого хрена! — заорал я. Он выпустил меня. Спросил шёпотом: — Деньжат не подкинешь? — Я дал ему пятёрку. Он тупо посмотрел на неё и убрал в карман. И будто сжёг мосты: взять с меня, окромя пятёрки, нечего, так что можно не юлить дальше, а по-честному дать выход злобе. — Сикилявка, нос задираешь? — закричал он. Я молча пошёл. А в спину мне смеялся Хомяк, и вдруг, внезапно, я перестал выносить его, этот смех Хомяка. Я развернулся и пошёл назад. Ужо разберусь с ним, раз и навсегда. Теперь Хомяк слабее, и пусть даже не думает чалиться. Сейчас я ему это растолкую. Проучу его. Пришло время отмщения, сегодня, сейчас, много лет спустя после того дня, как они вытрясли всё из моего ранца на Холтегатен и спустили с меня штаны на Риддерволдспласс. Воздастся ему за мои бессонные ночи. Могу его башмаком растереть. Я остановился перед Хомяком. Он не рискнул поднять глаз. Я сшиб с него очки. Будь у меня зеркало, я б ему показал, во что он превратился. Я постоял так какое-то время. Потом швырнул ему на грязные колени ещё пятёрку и ушёл, ни слова не сказав. Пусть подавится. Эта пятёрка будет жечь ему руки. На стоянку подрулило такси. Я бросился к нему, но, добежав, вспомнил, что у меня ни копья. Хомяку я отдал последние деньги. Я оглянулся на скамейку. Сквозь дождь видно было только плоскую, синюю сигаретную пачку и солнечные очки. Хомяк испарился, больше я не видел его никогда. Какая-то старуха, увешанная пакетами из «монопольки», вскарабкалась на заднее сиденье, и машина тронулась. Она обернулась и с улыбкой помахала мне сквозь мокрое стекло, ни дать ни взять покойница, которая вдруг приподнялась в катафалке и махнула тебе последнее прости-прощай. Я узнал это бледное лицо — Шкелета, фрекен учительница, помахала ручкой своему бывшему ученику, оставшемуся стоять под дождём, и пропала за мокрой пеленой. Я бегом припустил в банк на улице Вальдемара Тране — снять денег со счёта. Часы над дверями показывали половину одиннадцатого. Я заполнил бланк и протянул его в окошко вместе с паспортом. Кассирша, молодая женщина моего, наверно, возраста, потратила на эту простую операцию немало времени. Она то и дело посматривала на меня, ротик у неё был маленький и красный. Веко снова распустилось и сползло вниз. Кассирша тут же отвела глаза. Стрелка подходила к одиннадцати. Меня одолевало отвратительное чувство, что я попал в засаду, завяз, как в горячечном бреду. — Я опаздываю, — напомнил я шёпотом. Молоденькая кассирша мотнула головой и вернула мне паспорт. — Сожалею, но у вас на счету ничего нет, — сказала она, да громко так, считая меня, видимо, глухим и умственно отсталым, и её маленький червлёный ротик вытянулся, как рупор. — Тогда — пока, побегу заработать ещё деньжат, — ответил я так же громко. Но конечно же дальше в очереди стоял папаша Вивиан, Александр Вие собственной персоной, которого я не видел с того самого ужина. Видимо, он давно заметил меня, потому что ничуть не удивился, столкнувшись нос к носу. Только посмотрел на меня сверху вниз и произнёс: — Пойдём выпьем по чашечке кофе. — Часы со звоном отбили четверть двенадцатого. Я сунул руку во внутренний карман и посмотрел на господина Вие. — Я ужасно, ужасно опаздываю, — прошептал я. Он чуть раздвинул губы в улыбке. — Ну так не будем мешкать! — Он вышел из очереди, и я последовал за ним. Дождь всё лил. Мне пришлось идти под его чёрным зонтом. Не самое приятное в жизни. Мы зашли в «Гриме Эллинг» и расположились у окна, Он заказал нам кофе с венской сдобой и взялся протирать очки, коротая ожидание. В кафе было слишком натоплено. С меня струился пот. Я подумал, не повредят ли моему товару такие перепады температуры. Александр Вие вскинул на меня глаза: — У тебя с сердцем нелады? — Нет. С чего вы взяли? — Ты всё время держишь руку на сердце. — Я положил её на стол. Вернулся официант, само проворство. В серёдке сдобы, которую он поставил передо мной, серело тёплое болотце глазури. Я зажмурился. О том, чтоб есть, не могло быть и речи. Но я пил кофе. В паху болело. Пройдёт скоро, наверно. — Я извиняюсь, что так вышло, когда вы ужинали у нас, — сказал Александр Вие. — Всё в порядке, — ответил я. — Мы были очень рады. — Понятно, — просипел я. От жары я вспотел уже чудовищно. Может ли человек быть бесконечно вежливым вплоть до того, чтобы кончиться из-за своей деликатности? Или это не деликатность, а застенчивость, попросту говоря, покорность и слабость, безволие, наконец, которые превращают тебя в раба, заложника обстоятельств? Александр Вие пригнулся к столу, и я увидел, как он изменился. В нём появилось мрачное успокоение, глубочайшеe смирение человека, принимающего жизнь как данность и не ропщущего: всё равно ничего не изменишь. — Из-за какой-то малости всё вдруг раз — и коту под хвост, — прошептал он. — Я знаю, — ответил я. Он опять улыбнулся, не широко и открыто, а смиренно, как бы улыбнулся вместо того, чтобы пожать плечами или повздыхать над бесконечной глупостью мироустройства. Улыбка вышла красивая, сеющая тревожность. Я совсем потерял покой. — Знаешь, да? — переспросил он. — Мне правда уже пора, — сказал я. — Ты ещё не всё съел, — ответил он. Я съел сдобу. Вязкая глазурь потекла по губам. Я старался заглотить всё как можно быстрее, но липкая масса пристала к языку. Я втянул в себя остатки кофе. Александр Вне протянул мне салфетку. — Спасибо, — пискнул я. Он нагнулся ещё ближе: — Одно слово тянет за собой другое. Секунда — и всё уже сказано, назад не заберёшь. — Я вытер рот жёсткой салфеткой. — Да уж, — ответил я. Но он меня не слушал, его занимали собственные слова. — Это точно, как судебное разбирательство, где свидетель наговорил так много лишнего, что его самого привлекли как обвиняемого. — Не совсем понимаю, — сказал я. Александр Вие поднял чашку, а потом бережно поставил её обратно. Кофе простыл прежде, чем чашка коснулась стола. — Когда моя жена изувечилась в аварии, я подумывал бросить её, — сказал он. Слушать это было выше моих сил. Ничего больше не желаю знать! — Но вы же не бросили! — Я почти кричал. Александр Вие помотал головой: — Не бросил. Остался с Анни… из жалости. — Это не самое худшее, — вставил я. Александр Вие засмеялся низким, ворчливым смехом: — Барнум, Барнум, жалость — всего лишь разновидность презрения. — Я глубоко вздохнул. — У вас ещё есть дочь, — сказал я. Александр Вие опустил глаза долу, он смутился на мгновение, значит, смирение его не было таким уж полным, в его мрачном всеприятии оставался-таки зазор, куда мало-помалу проникал свет. Александр Вие заговорил о другом: — Ты веришь в случайности? — спросил он. — Встретил же я вас в банке сегодня, — ответил я. — В этом не было ничего загадочного. Я должен был заплатить за вашу квартиру. — Что? — Я думал о другом. О том, что мама твоя рассказала — оказывается, у твоего отца был «бьюик». — Отец был прекрасным водителем, — сказал я. Александр Вие улыбнулся: — Не сомневаюсь. Ты, кстати, веришь в то, что можно снова сделать всё хорошо, как было? — Я не верю в случайности, — ответил я. Александр Вие замолчал. Помолчав, прошептал: — Разве не странно, что люди не поддаются починке, а? — Потом он вынул из кошелька двести крон и положил на стол. — Купи вечером чего-нибудь порадовать Вивиан. — Я не собирался брать деньги. — В этом нет нужды, — ответил я. — Мне хочется, чтоб ты подарил Вивиан что-нибудь особенное. — Нет никакой необходимости, — повторил я. Но Александр Вие не сдавался. Похоже, никто не принимает мои слова в расчёт. Вие стал запихивать деньги мне в карман. Я вцепился в контейнер. — Спасибо большое, — сказал я. — Передай, что нам её не хватает, — прошептал он. — Хорошо, — ответил я. Встал и вышел. Дождь не кончился. На стоянке не было ни одной машины. Телефон по-прежнему надрывался. Скоро дождь возьмёт трубку и ответит. Я припустил бегом вниз по Уллеволсвейен. Времени уже без четверти двенадцать. Но, пробегая мимо чёрной ограды кладбища, я увидел за ней беспомощный силуэт и узнал его. Я остановился. Как же быть? Подойти к ней или исполнить свой долг, сегодня состоявший в том, чтобы сдать мой товар в лабораторию Национального госпиталя до часа дня? Там между надгробиями тыркалась Эстер. Она молотила воздух палкой, то ли желая отдубасить скверную погоду, то ли пытаясь открыть заевший зонт. Нет, выбора у меня не было. Я отыскал калитку и пошёл к ней. Вела ли меня та жалость, которую Александр Вие определяет как презрение особого рода? Нет, ибо другая возможность, пройти мимо, была бы цинизмом чистой воды, безразличием к тому, что касается здоровья и личной гигиены, а это поражает самого носителя и чревато грозными осложнениями. Да и сердце у меня не столь прихотливое, как у Александра Вие. Я остановился в нескольких шагах поодаль от неё, чтоб не угодить под палку. — Привет, Эстер, — поздоровался я. Она медленно завершила свой бой с дождём. В глазах пустота. — Это я, — сказал я. Она стояла как изваяние. Я подошёл поближе и вытянул руку. Она отпрянула. — Эстер, ты меня не узнаёшь? — Она мелко-мелко замотала головой. То ли вообще не поняла, что я сказал, то ли у неё и речь тоже померкла. Я заметил, что под пальто на ней лишь жёлтая ночная рубашка. А на ногах коричневые расползающиеся тапки. — Это я, Барнум, — прошептал я чуть слышно, — который торгует в твоём киоске. — Но слова не достигали её. — Ириски, — попробовал я зайти с другого бока. Пустота в её лице лишь сгустилась. Какой же сигнал мне ей подать, на что она клюнет? Я вытащил из внутреннего кармана контейнер и чуть встряхнул его, так что осадок перетёк на другую сторону, внезапно напомнив мне стеклянные шары, внутри которых начинает сыпать снег, если перевернуть их вверх дном. И тут в ней включилось сознание, это было похоже на апоплексический удар наизнанку, словно бы, повинуясь какой-то силе, в неработающем, заржавевшем водопроводе снова забулькала вода. Она смешалась, застеснялась, оглядела себя — ночнушка, туфли — и покраснела, словно её поймали с поличным на бытности человеком. — Барнум, я, кажется, заблудилась, — шепнула она. — Конечно заблудилась. На кладбище-то тебе ещё рановато, — ответил я. Она подошла ближе, она чуть не плакала. — Но я не сделала ничего страшного, — зарыдала она. — Нет, Эстер. Страшного мы не сделали ничего. — Потом я взял её за руку и отвёл в дом престарелых на Стургатен. Там царил полнейший переполох. Эстер пропала накануне вечером. Давно подключили полицию, а несколько сестёр прочёсывали окрестности Анкерторгет и берег реки. Её сразу взяли в оборот, а от меня потребовали отчёта, где я её нашёл и в каком она была состоянии. Я рассказал, что она пришла проведать свой киоск, в котором теперь я хозяйничаю, и что всё было без происшествий. Пока её мыли и приводили в порядок, меня оставили ждать в палате. Её соседка лежала в своей кровати, она была такая махонькая и сухонькая, что тени, можно сказать, не отбрасывала. Она повернулась под одеялом. — Эстер вернулась? — прошептала она. — Эстер здесь, — ответил я. И в её оловянных глазах крупными буквами написалось разочарование, как если б индеец из «Гнезда кукушки» передумал, влез назад в разбитое окно и попросил жвачки и электрошока. — Вот, вот, — только и ответила она и повернулась носом в бледно-зелёную стену. Две сестры привели Эстер и уложили её во вторую кровать. Времени стало двенадцать десять. Наверно, они её напичкали чем-то, потому что руки у неё сделались тяжёлые, как чугунки. Я присел к ней на минутку. Мне казалось, сознание в ней снова спуталось, но вдруг она заговорила и говорила утомлённо, но с ясностью, как бывает, когда, за секунду до погружения в сон, вас вдруг озарит отчётливое видение, полыхнёт, как костёр, и сделает тьму зримой. — Твой отец был нехороший человек, — сказала она. Я выпустил её руку. — Это что значит? — Но костёр уже прогорел, от него осталась лишь огромная тень во всё её лицо. — Хоть и были у него нейлоновые чулки, — шёпотом добавила Эстер и уснула. Это был последний раз, когда я слышал от неё разумные слова. — Спокойной ночи, Эстер, — простился я. Когда я снова очутился на Стургатен и ловил под дождём такси, потому что мне надо было всё-таки сдать свой товар в Национальный госпиталь, а до часа дня оставалось чуть больше десяти минут, кто-то неожиданно бибикнул мне несколько раз, и рядом со мной, обдав ботинки волной грязи, со скрежетом остановился битый-перебитый автомобиль. Это был незабвенный «воксхолл». Оскар Миил опустил стекло: — Подвезти, Барнум? — Я залез в машину. Папа Педера похлопал меня по плечу. — Куда тебе? — спросил он. — В Национальный госпиталь. Быстро! — Он перестал улыбаться: — Ты не болен, нет? — Должен отдать им кой-какой товарчик. — Оскар Миил рванул ручку передач, бухнул ногой по педалям, что-то взорвалось, и мы выпрыгнули на середину Стургатен. Я обеими руками сжимал контейнер, чтоб его не расплескало. Исправным оказался лишь один из дворников. По счастью, с его стороны, так что у него получилась щёлка в дождь. Мы свернули к кинотеатру «Центрум». — Посыльным работаешь? — Оскар Миил поглядел на меня, а мне было бы спокойнее, если б он смотрел на дорогу. — Посыльным? — Ты же должен доставить товар, так? — Я захохотал: — Пробу спермы, — объяснил я, — она у меня тут, во внутреннем кармане. — Оскар Миил приник к рулю: — Хорошо, что у вас с Вивиан сладилось так. — Спасибо на добром слове. Вышло так, как вышло. — И у вас наверняка родится чудесный малыш. — Он попробовал поднять стекло, но его заело. Мы ехали в «воксхолле», залитом дождём. — От Педера что-нибудь слышишь? — спросил Оскар Миил. — Нет, — ответил я, — а ты? — Он звонил несколько раз. Но всегда посреди ночи. — Больше Миил ничего не говорил до того момента, как машина с грохотом затормозила перед госпиталем. Было без пяти час. — Всё в порядке, пожалуй, — сказал он тогда. — С Педером? — Оскар Миил снова повернулся ко мне. — Со всеми нами, — сказал он. И показал на моё лицо: — Ты б уж и глаз заодно исправил. — В набрякшем веке засвербило. — А тебе б не мешало исправить окно, — ответил я. Он обнял меня и поцеловал. — С нами со всеми всё в полном порядке, — повторил он. — Это точно, — ответил я. — Всё тип-топ. — Не знаю, кто из нас кого успокаивал. Потом он расцепил объятия, я выбрался из машины, а Оскар Миил поехал в своём тесном «воксхолле» дальше, он гуднул три раза и скрылся за поворотом. Я всё продолжал махать, хотя не видел ничего, кроме дождя, заливавшего здоровый глаз. Потом я как-то вдруг вспомнил, что я здесь делаю. Я у цели. И я устремил шаги в глубь этого города усталости, болезни и скорби с его неустранимым запахом карболки и мыла. То и дело гудели сирены, разом исчезая вдали, разом приближаясь. Врачи перебегали из отделения в отделение под чёрными зонтиками. Это походило на печальный мюзикл. Я спросил у охранника дорогу. Он показал на подворотню, я вошёл в неё и на заднем дворе нашёл нужную лабораторию. На грузовом лифте спустился в подвал. Риска сбоку от двери остановилась напротив буквы «Н», не пошла дальше, её алфавит закончился этой буквой, но сам лифт опускался всё ниже, я уже сбился со счёта. К тому времени как он наконец приземлился, у меня заложило уши. Я распахнул дверцу и шатаясь выбрался в зелёный коридор. Худой мужчина в белом халате скрылся в кабинете. Я бросился вдогонку. На двери значилось «доктор Люнд». Я постучал. Жердь в белом, доктор Люнд, распахнул дверь. — Барнум Нильсен, — сказал я и протянул ему контейнер. Он посмотрел его на свет. — Ждите в коридоре, — велел он. Я нашёл свободный стул. Сел. Там уже сидели двое мужчин, пришедших раньше. На вид постарше меня, лет по сорок. Но тут мы все ровня. Без возраста, но с одной заботой. Мы быстро оценили друг дружку взглядом, украдкой, стыдясь, и тут же отвели взгляды прочь, на дырку в линолеуме, пустой крючок на стене, лампу дневного света, которая мигала-мигала да и потухла. Никто ничего не говорил. Что тут скажешь? Мы сдали на проверку своё семя. Где-то маялись ожиданием наши женщины. Они ждали ответа — может ли один из этих сперматозоидов слиться с их яйцеклеткой и начать неспешное развитие новой жизни? Другими словами, состоятельны ли мы как мужчины? Я задремал. Мне снилось, что я в лодке. Правлю к высокому изумрудному берегу. Вдруг перед носом зависает огромная чёрная птица, раскидывает крылья и застит солнце. Я поднимаюсь, вскидываю весло и бью по этой чёрной, гладкой птице. Но сам валюсь на дно. Сверху меня придавливает парус. Я начинаю шарить в поисках ножа, чтобы вырваться на воздух. — Можете заходить, — разбудила меня медсестра. Я очнулся и следом за ней вошёл в лабораторию. Остальных двоих уже не было. Доктор смотрел в микроскоп, стоя ко мне спиной. Комната оказалась белой. Вдоль по стенам — полки с колбами и стеклянными трубочками. Вдруг доктор как повернётся ко мне да как огорошит меня вопросом: — Барнум Нильсен, вы шофёр-дальнобойщик? — Я? Нет, у меня нет прав. — Вы часто носите тесные брюки? — Нет, я люблю широкие. — Братья-сёстры у вас есть? — Есть брат. Сводный. — Доктор поправил очки на востром носике и стал листать бумаги дальше. — Психические расстройства в семье наблюдались? — Не знаю, не замечал. — Не знаете? — Психов у нас в роду нет. — Гонорея была? — Что? — Сифилис. — Сифилис? Нет. — Вы ипохондрик? — Нет. — Истерик? — Да нет же! — сорвался я на крик — Часто выпиваете? — Я прислонился к стене, чтоб не упасть. Нет, только когда пью. — Это как часто? — По праздникам. — Не приучайте себя к дурным привычкам, Барнум Нильсен. — Не буду, доктор. — Он подступил ко мне ближе. — Помните: при алкоголизме человек утрачивает все душевные потребности, остаётся лишь беспрерывная болезненная тяга к спиртному, затем останки этой человеческой развалины слизывает смерть. Это вам ясно, Барнум Нильсен? — Да, — прошептал я. — Кем вы работаете? — Пишу. — Значит, вы сидите? — Сижу? — Пишете вы сидя? — Да, пишу я всегда сидя. — Доктор снял очки. То-то мы и видим. — Что мы видим? — опять прошептал я. — Взгляните. — И доктор Люнд показал на микроскоп. Я подошёл ближе и прильнул к окуляру здоровым глазом. Может, я даже вскрикнул, не знаю. Это была моя сперма, в тысячу раз увеличенная. Первой моей мыслью было — как мошка в кефире. Точно, точно, мошка в кефире. Утопла и лежит, не шевелится. Где-то далеко вдали слышался голос доктора. — Яички — драгоценный кладезь. Но ваши, Барнум, пусты. — Я выпрямился: — Ни единого шанса? — спросил я. Он покачал головой: — Можно нормально жить и не имея детей. Не позволяйте только цинизму овладеть вами. — Тут я увидел, что зовут-таки его не Люнд. На карточке с именем, прикреплённой к белому халату ржавой булавкой, значилось М. С. Греве. Директор Национального госпиталя. Он пожал мне руку, сестра выкинула контейнер в ведро для особых отходов. Я отыскал лифт. Он провёз меня сквозь толщу этажей. Я отпихнул дверцу и выскочил на тротуар. Облака плыли мимо крыш и шпилей церквей, унося дождь с собой, а небо было высоким и ясным, синий купол над городом. От света улицы переливались и искрились, как реки. Прохожие останавливались посреди переправы и задирали головы к солнцу, благодарно и недоверчиво. Я даже закрыл глаза руками, ослеплённый и нагой. Мне вспомнился давешний сон. Теперь я разгадал его смысл: баклан испражняется на скалы, чтобы отыскать дорогу домой. Я поднялся к Санктхансхаугену. Встал на перекрёстке. В кармане у меня лежали двести крон. Я раздумывал: цветы или пиво? Выпил пол-литра у Шрёдера, на остальное купил цветов, дюжину длиннющих роз. Потом пошёл домой к Вивиан. Она ждёт меня. Я вижу её нетерпение. У неё жар в глазах. Она вскакивает, не успеваю я ступить на порог. Прячу цветы под плащом. Она опережает мой рассказ словами: — Барнум, тебе письмо. — Она сжимает в руке конверт. Возможно, от Педера? Нет, тогда письмо было бы нам обоим. Значит, от Фреда. — От кого? — спрашиваю я. — От киностудии «Норск-фильм», — отвечает Вивиан. — С чего вдруг они шлют мне письма? — Вивиан пожимает плечами, её нетерпение на пределе: — Ты не хочешь открыть? — Я беру конверт. В углу овальный логотип «Норск-фильм», изображающий, по замыслу создателей, глаз из киноплёнки. Достаю письмо, читаю. Ничего не понимаю. Слова не складываются в смысл. Наверно, так ощущает свою дислексию Фред — буквы вдруг перестают работать. Я сую письмо Вивиан. — Прочти вслух, — шепчу я. Она читает: — Уважаемый Барнум Нильсен! Мы рады сообщить вам, что ваше произведение «Откормка» заняло первое место в конкурсе сценариев, организованном киностудией «Норск-фильм». В своём заключении жюри особо отметило оригинальность замысла, упоение рассказчика материалом и особую манеру повествования, которую отличают в том числе прихотливые фантазии автора, кои кроме всего прочего прочитываются и как изображение извращённого, жирующего и склонного к насилию социума. Вручение наград состоится первого октября в тринадцать ноль-ноль на киностудии «Норск-фильм» в Яре. Я едва в силах говорить: — Ты послала мой сценарий? — Она кивает — Ты не злишься? — Я смеюсь. — Какое там злиться! Я счастлив! — Вивиан подходит ближе: — Барнум, ты плачешь? — Я мотаю головой. Слёзы текут. Я не могу их удержать. Вивиан обнимает меня, а я реву. — Я так тобой горжусь! — говорит она. — Я тоже, — шепчу я. А Вивиан прижимается губами к моему уху: — Как сегодня всё прошло с моим мальчиком? — Я не хочу портить ей этот радостный день. И не стану перекрывать хорошую новость плохой. Мы балансируем, едва удерживаясь от падения. Сейчас нам главное не делать резких движений. — Отлично, — отвечаю я. — Отлично? — Всё в порядке. Товар принят. — Губы Вивиан тыкаются мне в лицо, они влажные. — Я так и поняла, когда увидела тебя с цветами! — Мы раскладываем кровать, срываем друг с друга одежду и отдаёмся любви со страстью, прежде нам недоступной, даже тогда во Фрогнерпарке. Мы забываем про всякое стеснение. Ставим всё на одну карту. Я боюсь, как бы я её не покалечил, но она хочет меня ещё и ещё. Это восторг и паника в одном, более высоком чувстве. А потом — тишина. Я беру письмо с киностудии и прочитываю его ещё раз, дабы убедиться, что это не сон. Нет, чистая правда. Я вижу это собственными глазами. Барнум Нильсен выиграл конкурс. Я ложусь рядом с Вивиан опять. — Что сказал доктор Люнд? — спрашивает она. — Что мои спермики стоят в очереди на свиданку с твоими яйцеклетками. — Вивиан делает вид, что сердится: — Отвечай по-человечески: что он сказал? — Он сказал, что яички — это драгоценный кладезь! — Я суетливо целую её в рот, квёлый, как медуза. Вивиан хохочет, она хватает меня за яйца, я постанываю. — Осталось в твоём драгоценном кладезе ещё немного драгоценностей? — шепчет Вивиан. — Пер Оскарссон может сыграть хозяина хутора. Или школьного врача. — У этого ребёнка всё будет хорошо, — говорит Вивиан. — А на маму подойдёт Ингрид Вардюнд, — отвечаю я. Вивиан проводит ладонью по пузу вниз. — У этого ребёнка всё будет хорошо, — повторяет она. — Конечно. — А не как у нас, — продолжает она. — Я приподнимаюсь на локте: — Что ты имеешь в виду? — Вивиан смотрит снизу вверх. — Лучше, чем у нас было. Лучше, Барнум, — шепчет она. Некоторое время я лежу молча. — У меня было замечательное детство, — говорю я. Вивиан улыбается. — А тебя кто будет играть? — спрашивает она. Я беру цветы, ставлю их в воду. Потом выхожу на лестницу выкинуть в мусоропровод намокшую бумагу. Заодно прихватываю медицинский справочник для норвежской семьи и выбрасываю его тоже. Последняя статья в справочнике — Устрицы при разведении в грязной непроточной воде могут становиться ядовитыми. Вернувшись, я застаю краткий миг, когда солнце напоследок, прежде чем скрыться между деревьев за синими овальными облаками, наполняет комнату тёплым красноватым сиянием, словно розы полиняли на пол и потолок. Вивиан лежит, задрав ноги на стену, чтобы мои соки быстрее утекли в неё. Я присаживаюсь на краешек кровати. Кладу букет на подушку. Она берёт меня за руку. И пока комната погружается в темноту, я успеваю подумать: до чего же силён аромат этих роз, одной капли из одного лепестка довольно, чтобы целое море пропахло неуловимым розовым маслом.