Полынь-трава
Шрифт:
— Что я могу? Если окажусь среди своих, меня или расстреляют как шпиона или снова погонят под ваши пули. Так что я вряд ли что успею сделать. Поэтому хочу спросить, не слишком ли вы преувеличиваете возможности раненого радиста?
Жизнь в глазах Ленца теряла изначальную ценность, как теряли свою ценность многие вещи и понятия этого мира, к которым он был привязан с детства. Его учили верить в силу и непобедимость германского оружия. Но только не говорили, до каких пределов должна была простираться эта вера. Надо было решать самому. Ночью долго не удавалось сомкнуть глаз. Вспоминался разговор
Капитан говорил:
— Не мы начали войну, но мы ее кончаем и хотим, чтобы она кончилась быстрее. Вот почему беседуем с вами. Вот почему рассчитываем на ваше доверие и понимание.
Через месяц Ганс дал согласие на сотрудничество с советской разведкой. Еще через два месяца забинтованный, опираясь на толстую суковатую палку, он перешел линию фронта и рассказал, как ему удалось бежать, назвал женщину, у которой скрывался, и после недолгой проверки получил направление в госпиталь… но на востоке уже слышался гул орудий, и по ночам тучи над тем восточным небом были багровыми не от лучей восходящего весеннего солнца, а от горевшей земли… Ганс махнул рукой на госпиталь и направился туда, где обещал быть русским, — в отцовскую мастерскую школьных принадлежностей на старенькой улочке Гамбурга.
Повидав частичку русской, так мало знакомой ему жизни, Ленц старался осмыслить пережитое, посмотреть на себя, на Германию, на ход войны со стороны. Вспоминал слова Гитлера, произнесенные в сорок первом: «Еще до наступления первых холодов падут Ленинград и Москва. Россия смирится с участью, которая постигла Польшу».
Гитлеровские армии были разбиты под Москвой. Мечта провести парад на Красной площади осталась мечтой. Ленинград выдержал все девятьсот дней блокады. Ганс видел в русских огонь решимости, который разгорался все ярче и ярче.
Благодарил небо за то, что оно помогло сохранить жизнь, и с чистым сердцем, откинув сомнения, открыл дверь перед человеком, который пришел к нему с паролем… Веря, что делает дело, полезное и для Германии и для себя, принял на работу незнакомца по имени Томас Шмидт, скорее всего полунемца, полурусского, и все ждал, что поручат ему.
Вскоре Ленц-старший переписал мастерскую на имя сына, у Ганса появилась частная собственность, которой он никогда не имел. Это была та частная собственность, которая, по выражению Руссо, лежала в основе всех человеческих бед. Но вместе с тем это была та частная собственность, которая, и в это верил Ленц-младший, должна была пусть чуть-чуть, пусть совсем немного помочь человечеству бороться с бедами, порожденными войной.
Томас Шмидт работал в мастерской на совесть. Однажды Ленц спросил его:
— Скажите, меня только для того спасли, чтобы я мог в один прекрасный день принять на работу незнакомого человека… который будет обклеивать глобусы?
— Не спешите, Ганс. Наберитесь терпения.
Волею судеб жизнь Евграфа Песковского постепенно выходила за пределы изрядно опротивевшей мастерской школьных принадлежностей и начинала все более соответствовать целям главной его профессии, наполняясь с каждым месяцем все новым содержанием.
Теперь его связи с товарищами по работе (точнее было бы сказать «по делу») были не столь зыбкими, как в войну,
Новая работа Песковского по сравнению с той, которая поручалась ему в первой половине сороковых годов, могла показаться тихой и спокойной… во всяком случае, она не требовала постоянного сверхнапряжения, постоянного естественного и тем более невыносимого приноровления к чуждой его духу обстановке вермахта. Но и эта новая работа была сверхответственной.
Страна, отстоявшая себя, свою идеологию, свое достоинство и разгромившая врага в кровопролитнейшей из войн и понесшая неисчислимые жертвы, старалась не забыть ни одного из тех, кто был так или иначе причастен к победе. Но по великому счету справедливости она была обязана воздать по заслугам и тем, кто развязал войну, кто прислуживал фашистам и теперь предпринимал попытки уйти от возмездия. Поганое дерево было срублено, оставались корни. Лесники знают, какая это непростая работа выкорчевывать гнилые корни.
1419-й победный день войны, словно бы закодированный в зловещем 1941 году ее начала, ставил на новые рельсы работу одного из офицеров Песковского — Танненбаума— Шмидта.
Это имя тщетно искать в отчетах о судебных процессах, проходивших в послевоенные годы в Воронеже и Курске, Смоленске и Минске… Перед судьями, народными заседателями, государственными обвинителями и защитниками проходили бесчисленные очевидцы и жертвы фашистских преступлений. Они свидетельствовали против предателей и изуверов. Но той поре свидетельских показаний, обвинительных заключений и приговоров предшествовала сложнейшая работа по выявлению и розыску преступников и в самом отечестве и за его пределами.
Ни один виновный не должен уйти от возмездия, ни один невинный не должен пострадать… О, как непросто бывало порой в переплетении судеб и событий отличить фашистского прихвостня от человека, пошедшего на службу фашистам по партизанскому заданию. Как непросто было искать следы военных преступников, заметавшиеся с истинно профёссиональной сноровкой, на разбитых войной — в воронках и колдобинах — и отечественных и европейских дорогах.
Среди тех, кто сидели на скамье подсудимых в Воронеже и Курске, Смоленске и Минске, были люди, не знавшие в лицо Песковского.
Но он знал их.
…Судьба, мимолетно сведшая Песковского и Чиника в предвоенный день в мюнхенском кафе и надолго разлучившая их (Песковский не догадывался пока, кто был хозяином кафе, в которое пригласил его Рустамбеков), снова сводила дороги двух контрразведчиков.
Рустамбеков сказал бы: «Начинается новая работа».
К Томасу Шмидту явился незнакомец. Произнес: «Я от „Вещего Олега"». Крепко пожал руку. Спросил взглядом: «Можно закурить?» Вынул пачку «Кэмэла», угостил Шмидта, сладко затянулся.