Помощник. Якоб фон Гунтен. Миниатюры
Шрифт:
Оклад у него маленький, но Глаузер строго-настрого запретил себе даже мечтать о большем жалованье. Это изматывает и в корне неправильно, ибо отвлекает от текущих дел, а такого знающий свой долг и обязанности человек допустить не может. «Это было бы совсем по-хельблинговски», думает он, гордясь и радуясь, что так отменно владеет собой. Иногда он намеренно делает ошибки, чтобы получить нагоняй — из дипломатических соображений, а не то по углам начнут шипеть: «Карьерист паршивый». Каждый хочет, чтобы его хоть чуточку любили, в особенности это касается будущих начальников.
В дни зарплаты большинство служащих радуется, как дети. Звон золотых монет навевает им мысли о прекрасных моментах бытия, о наслаждениях, о потаенных человеческих чувствах. Он как бы взывает к сердцам и пробуждает воображение. Но не таков Глаузер. С улыбчивой служащей, обычно выдающей деньги, он обращается холодно, и когда премилая кассирша, исполняя свои обязанности, подходит к нему, ведет себя следующим образом: «Ну, пошевеливайся же, дуреха!» Радоваться не в его натуре, его наслаждения тоньше и осмысленней.
Тем не менее он участвует в совместных воскресных развлечениях, и не только из соображений политических, но и приличия ради, дабы не прослыть тайным нелюдимом. Так принято, и этого достаточно, чтобы присутствовать при сем. К танцулькам он весьма холоден, но все-таки иногда не прочь потанцевать. В отличие от выпивки танцы относятся к разряду прекрасного и интеллектуального, а посему нет нужды отказывать себе в них. И тем не менее Глаузер считает себя выше подобного занятия, как, впрочем, и выше несчастного Хельблинга, который страстно любит сие развлечение и позволяет «занятию» поглотить себя.
Глаузер читает Ницше. Читая, он лишь временами дает возможность автору увлечь себя, но только не покорить и уж никак не навязать себе какие-то образцы поведения. У него есть свое, сугубо личное мнение, и удивить его не так-то просто. Все же биография Наполеона захватила его, этот человек служит ему примером. Увлекает его и английская грамматика, которой он преимущественно посвящает часы досуга. Он член союза работников торговли, но член пассивный, дела союза его мало трогают. Кстати, ему всего двадцать лет и шесть месяцев.
Для укрепления здоровья «маленький Глаузерчик» в обеденное время почти ежедневно совершает прогулку к озеру, где прелестные лужайки, и садится там на скамейку. В тени ему так же хорошо, как и на солнце. Ветерок ему приятен, но не мил, не то что «этому поэту» Таннеру. Природа полезна и красива, но никак не восхитительна. Сидя на скамейке, он читает книгу. Вокруг него природа, но вот ведь какая штука: природа располагает понежиться, а для него главное — книга. Природа согревает и становится другом, сама становится: она своего рода служанка, молчаливая добродушная няня. Ею пользуются,
Шаг за шагом наш герой продвигается вперед. А это означает: он всегда исправно делает свое дело. Костюм на нем такой же опрятный, как и сдаваемые им работы, а поведение полностью соответствует его планам, иными словами, оно скромное, как то предписывают его великие планы. Во время работы он как бы растворяется, словно его и нет на белом свете, невидимкой пребывая в незримых сферах долга. «Моя работа слишком скучна для меня», — думает он, довольствуясь уже тем, что подобная мысль приходит ему в голову, и не делая из этого драмы. Работает он медленно, выводя цифру за цифрой, букву за буквой, правильно, размеренно, бесстрастно, как и полагается в деле, не требующем особых талантов. Он холодно радуется этому. Глаузер, этот «субчик», испытывает чувство тайного удовлетворения, и именно оно выделяет его в глазах других, потому что «в этом что-то есть!».
«Когда-нибудь, — размышляет «маленький проныра», — я стану их начальником. То-то они удивятся». Про себя он давно решил никогда самому не менять места, а делать так, чтоб его постепенно переводили на лучшие должности. Он знает, что пройдут годы, прежде чем он выдвинется, но это его не пугает, напротив, он испытывает сатанинское удовлетворение при мысли, что ему представилась возможность упорно и долго ждать. Он убежден, что у него есть все требуемые для этого качества, и в глубине души ему смешно до чертиков. У него терпение железнодорожного шлагбаума. К тому же он ежедневно видит перед собой образец прирожденного нетерпения — Хельблинга, который постоянно засматривается на часы. «Такой долго не продержится», — думает он о нем.
Таннер тоже долго не продержится. Он работает ради работы. Это своего рода художник без цели! Молча наблюдающий за ним «субчик» в этом твердо уверен. Спустя некоторое время оба «вылетают»: Хельблинг с треском, Таннер по собственной воле. Один уходит сам, другого «уходят» с позором и насмешками. Глаузер же преспокойно плетет по искусно замысленному рисунку тонкое кружево собственной карьеры.
Он делает все и даже больше: душа конторской работы созвучна его собственной. Да-да, абсолютно серьезно. Он просто совершенствует свою душу. Он видит: ага, здесь надо сделать то-то, и с ним тотчас происходит необходимая перемена. Его энергия исключает всякое «не могу». Если душа такая мягкая, то для чего? Чтоб давить на нее! По мнению Глаузера, душа существует для того, чтобы стереть ее в порошок.
История Хельблинга
О-о! Он многого достигнет, но до этого еще далеко. Дело подвигается медленно, но потом, когда пройдет жизнь, он сможет сказать себе, что достиг многого. Но даже если он ничего не достигнет, все-таки он прожил богатую жизнь: он всегда к чему-то стремился!
Меня зовут Хельблинг, и свою историю я расскажу сам, ведь иначе никто, верно, и не подумает ее записать. Ныне, когда человечество достигло изысканной просвещенности, едва ли так уж удивительно, если кто-нибудь вроде меня сядет к столу и примется живописать свою собственную историю. Моя история коротка, ибо я еще молод, и не будет доведена до конца, ибо я, надо полагать, проживу еще долго. Примечательно во мне то, что я человек совершенно, прямо-таки чересчур обыкновенный. Я — один из многих, и как раз это мне очень странно. Многие — вот что мне странно, и я всегда думаю: «Что же они все делают, чем занимаются?» Я форменным образом исчезаю в массе этих многих. В полдень, когда часы бьют двенадцать, я спешу домой из банка, где служу, и они спешат вместе со мною, норовя обогнать друг друга, шагнуть пошире, но тем не менее, глядя на них, думаешь: «До дому-то все доберутся, все». И правда, до дому все они добираются, потому что среди них нет людей необыкновенных, которые способны вдруг заплутаться по дороге домой. Я среднего роста, а значит, могу порадоваться — тому, что не слишком мал и не чересчур высок. У меня, как пишут в книгах, все в меру. За обедом я всегда думаю, что в принципе мог бы не хуже, а то и лучше поесть где-нибудь в другом месте, притом, возможно, в более веселой обстановке, и тогда мысленно прикидываю, где же это найдешь изысканную еду вкупе с оживленною беседой. И пока не отыщется что-нибудь приемлемое, перед моим внутренним взором проплывают все знакомые городские кварталы, все дома. В целом я весьма тщательно слежу за собой, и вообще, думаю только о своей персоне и неустанно пекусь о том, чтобы дела мои шли как можно лучше. Происхожу я из хорошей семьи — мой отец почтенный провинциальный коммерсант, — а потому с легкостью отыскиваю изъяны во всем, что попадает мне под руку и за что я должен приняться, — например, везде и всюду усматриваю недостаток благородства и изысканности. Ни на миг меня не оставляет ощущение, будто есть во мне что-то необычайно ценное, какая-то впечатлительность и хрупкость, и по этой причине обращаться со мною надо бережно, других же я полагаю далеко не столь ценными и деликатно-чувствительными. Как же так получается?! Волей-неволей решишь, что для этой жизни ты скроен недостаточно грубо. А между тем это препятствие мешает мне выделиться, ведь если, к примеру, мне нужно выполнить некое задание, то первым делом я всегда раздумываю — полчаса, а то и целый час! Размышляю и прикидываю в уме: «Начать, что ли? Или еще повременить?» А пока суть да дело — я чувствую! — кое-кто из коллег уже заприметил, пожалуй, что я человек вялый, апатичный, хотя, в сущности, я просто-напросто слишком впечатлительный. Ах, люди судят так превратно! Задание, какое бы оно ни было, неизменно пугает меня, заставляет судорожно водить ладонью по крышке бюро — до тех пор, пока я не обнаруживаю, что на меня устремлены ехидные взгляды; бывает и так, что я тереблю себя за щеки, хватаюсь за подбородок, провожу рукой по глазам, потираю нос, отбрасываю волосы со лба, словно моя задача состоит именно в этом, а не записана на листе бумаги, который лежит прямо передо мною. Быть может, я ошибся в выборе профессии, однако я совершенно уверен, что с любой профессией было бы так же, я бы так же поступал и так же все испортил. Из-за моей мнимой апатичности особым уважением я не пользуюсь. Меня называют фантазером и рохлей. О, люди большие мастера по части неподходящих прозвищ. Не спорю, свою работу я недолюбливаю, потому что внушаю себе, будто она слишком мало занимает и увлекает мой ум. Вот вам и еще одна загвоздка. Не знаю, есть ли у меня ум, что-то с трудом верится, ведь я уже не раз замечал, что, как только мне поручают задание, требующее здравого смысла и смекалки, я тотчас же притворяюсь дураком. Меня это и правда ставит в тупик, наводит на размышления о том, уж не отношусь ли я к сонму чудаков, которые умны лишь в собственном представлении, а вот когда надо проявить свой ум, так он у них начисто пропадает. У меня голова набита всякими хитрыми, красивыми, изощренными уловками, но едва в них возникает потребность, как они бросаются врассыпную и спешат прочь, а я стою тупица тупицей. Потому и недолюбливаю свою работу, ведь, с одной стороны, в ней слишком мало пищи для ума, а с другой, она разом выходит из моего повиновения, стоит ей только приобрести малейший оттенок хитроумия. Когда думать не надо, я обязательно думаю, а когда бы должно задуматься — не могу. По этой двойственной причине я и покидаю контору всегда за несколько минут до двенадцати, а прихожу всегда на несколько минут позже других, чем уже снискал себе довольно дурную славу. Только мне безразлично, глубоко безразлично, что они обо мне говорят. К примеру, я отлично знаю, что они считают меня дураком, но догадываюсь, что, раз уж они вправе сделать такое допущение, мне их все равно не остановить. В моем облике и правда проглядывает что-то дурацкое — в выражении лица, в манерах, в походке, в речи и вообще в натуре. Сказать к примеру, взгляд у меня определенно несколько глуповатый, что легко вводит людей в ошибку и внушает им низкое мнение о моих умственных способностях. Моей натуре свойственна изрядная дурашливость и вдобавок тщеславие; голос у меня звучит странно, будто, произнося слова и фразы, я — говорящий — понятия не имею о том, что их произношу. Что-то сонливое, не вполне-пробудившееся так и сквозит во мне, и, как я писал выше, это не проходит незамеченным. Волосы я всегда причесываю гладко-гладко, а это, наверное, еще усиливает производимое мною впечатление своенравной и беспомощной глупости. Стану вот этак возле бюро и чуть ли не минут по тридцать таращусь на конторский зал или в окно. Перо, которым надлежало бы писать, я сжимаю в праздной руке. Стою себе, переминаюсь с ноги на ногу, ведь большей подвижности мне тут не дано, смотрю на коллег и совершенно не сознаю, что в их глазах, которые косятся на меня, я — жалкий, бессовестный лентяй, только улыбаюсь, поймав на себе чей-нибудь взгляд, и предаюсь бездумным мечтам. Ах, если б я умел мечтать! Увы, я не имею об этом представления. Ни малейшего! Просто думаю, что, будь у меня куча денег, я бросил бы работу, а когда мысль эта додумана до конца, по-детски радуюсь, что сумел ее сформулировать. Жалованье, которое я получаю, кажется мне мизерным, но мне в голову не приходит сказать себе, что мои труды и этого не стоят, а ведь знаю, что толку от меня на службе практически нет. Странное дело, я совершенно не способен мало-мальски стыдиться. Если кто-нибудь, скажем начальник, устраивает мне головомойку, я прямо киплю от возмущения, так как чувствую себя оскорбленным. Для меня это нестерпимо, хоть я и твержу себе, что вполне заслужил нагоняй. Думается, я встречаю упреки начальника в штыки затем, чтобы растянуть нашу с ним беседу, ну пусть на полчаса — как-никак пройдет ни много ни мало целых полчаса, и в эти полчаса я по крайней мере не буду скучать. Полагая, что мне скучно, мои коллеги, разумеется, правы, так как скучаю я просто до ужаса. Ведь ни малейшего разнообразия! Изнывать от скуки и выдумывать способы, как эту скуку развеять, — вот, собственно, к чему сводится моя работа. Я делаю так мало, что порой у самого мелькает мысль: «Ты же правда ничего не делаешь!» Частенько меня одолевает зевота, я вдруг ненароком чуть не до потолка распахиваю рот, а вслед за тем подношу к лицу ладонь, чтобы не спеша прикрыть ею зевок. Потом я нахожу уместным подкрутить кончиками пальцев усы и, скажем, легонько постучать пальцем по бюро, точь-в-точь как во сне. Иногда все это вправду кажется непонятным сном. Тогда я жалею себя и готов лить над собою слезы. Но, когда мнимый сон тает, меня охватывает желание рухнуть наземь словно подкошенный и посильнее удариться о край бюро, чтоб изведать увлекательное блаженство боли. Душа у меня еще не перестала отзываться болью на мои неурядицы, потому что изредка, как следует навострив уши, я улавливаю в ее глубинах тихие, жалобные, укоризненные звуки, похожие на голос моей поныне здравствующей матери, для которой я всегда был правильным человеком, не то что для отца, он в этом смысле куда принципиальней ее. Но собственная душа для меня — штука чересчур темная и бесполезная, чтоб серьезно воспринимать то, что оттуда слышится. Я не придаю этим звукам значения. По-моему, к лепету души прислушиваются только от скуки. Когда я торчу в конторе, члены мои постепенно деревенеют — кажется, поднеси спичку, и вспыхнет костер: бюро и человек сливаются со временем в одно целое. Время — вот постоянный предмет моих раздумий. Как быстро оно бежит и вдруг в резвом своем беге словно бы скорчивается, надламывается, а там и вовсе исчезает. Порою оно шумит, точно стая птиц на взлете или, например, лес — в лесу мне всегда слышен шум времени, и это подлинное благодеяние, потому что тогда не нужно думать. Но большей частью — какая мертвая тишина! Что же это за жизнь у человека, если она течет вперед, к концу, неслышно и незаметно! Моя жизнь, как я думаю, была до сих пор довольно пуста, и уверенность в том, что она останется пустою навек, рождает ощущение чего-то бесконечного, повелевающего уснуть и делать лишь самое необходимое. Так я и поступаю: едва почувствую за спиною дурной запах изо рта начальника, сразу притворяюсь, будто усердно тружусь, а подкрадывается начальник затем, чтобы уличить меня в безделье. Однако исторгаемый им воздух выдает его. Этот человек обязательно привносит в серые будни немного разнообразия, вот почему я пока отношусь к нему вполне благосклонно. Но что же, что побуждает меня так мало считаться с моими обязанностями и предписаниями? Я невысокий, с виду бледный, застенчивый, субтильный, элегантно одетый, манерный субъект, переполненный никчемною впечатлительностью, и если удача вдруг изменит мне, я жизненных тягот не вынесу. Разве мысль о том, что меня уволят с должности, если я буду продолжать в таком духе, не способна внушить мне ужас? Как будто бы нет, а как будто бы да! Я и боюсь немножко, и не боюсь. Возможно, я слишком ограничен, чтоб бояться, больше того, я даже готов поверить, что ребячливое упрямство, с каким я стараюсь на людях выглядеть довольным, есть признак слабоумия. Однако же это как нельзя более под стать моему характеру, из-за которого я то и дело совершаю не вполне обычные поступки, хотя бы и в ущерб себе. К примеру, я — опять-таки в нарушение распорядка — приношу в контору небольшого формата книжки, разрезаю их там и читаю, по-настоящему не испытывая от чтения никакого удовольствия. Но со стороны это воспринимается как утонченная строптивость человека образованного, желающего превзойти других. А я как раз и хочу всех превзойти и с пылом охотничьего пса жажду отличиться. Когда я читаю, а ко мне подходит коллега и задает, казалось бы, вполне уместный вопрос: «Что это у вас за книга, Хельблинг?» —
Баста
На свет я родился тогда-то, воспитывался там-то, чин чином ходил в школу, приобрел такую-то профессию, зовусь так-то и много не размышляю. Я — мужчина, для государства — добропорядочный гражданин, а по общественному положению — представитель привилегированных слоев. Я безупречный, тихий, спокойный член человеческого общества, так называемый добропорядочный гражданин, люблю не мудрствуя лукаво выпить стаканчик пива и много не размышляю. Каждому ясно, что я понимаю толк в еде, равно как ясно и то, что всякие там идеи мне чужды. Напряженные размышления не моя стихия; идеи мне глубоко чужды, и потому я — добропорядочный гражданин, ибо добропорядочный гражданин много не размышляет. Добропорядочный гражданин ест свой обед — и баста!