Помощник. Якоб фон Гунтен. Миниатюры
Шрифт:
После множества стойко перенесенных приключений и более или менее успешно преодоленных препятствий я наконец подхожу к уже давно возвещенному мною железнодорожному переезду. Здесь мне пришлось на несколько минут остановиться и кротко ждать, пока поезд со всеми своими вагонами не соизволит прокатить мимо. Вместе со мной у шлагбаума стояли люди всякого рода и звания, молодые и старые, мужчины и женщины. Полная миловидная жена путевого обходчика внимательно рассматривала всех, кто стоял здесь и ждал. Проносившийся мимо поезд был полон военных. Глядевшие из окон солдаты, услужающие любимому, дорогому отечеству, с одной стороны, и бесполезная гражданская публика — с другой, весело и патриотично приветствовали друг друга. Этот обмен приветствиям и создал у всех приподнятое настроение.
Когда переезд наконец открылся, я и остальная публика пошли дальше, но только теперь все окружающее вдруг стало казаться мне в тысячу раз прекраснее, чем прежде. Моя прогулка становилась
Пленительный край с его неширокими лугами, милыми домами и садами показался мне трогательной прощальной песней. Со всех сторон долетали до меня вековечные жалобы бедного, страдающего народа. Всплывали призраки в восхитительных одеяниях — огромные, мятущиеся, многоликие. Красивый узкий проселок переливался голубыми, белыми и золотистыми тонами. Умиление и восторг, подобные спорхнувшим с неба ангелам, реяли над желтоватыми в розовой дымке домами бедняков, которые с детской нежностью обнимало солнечное сияние. Рука об руку, как тиховейное дыхание, витали любовь и бедность. У меня было такое чувство, будто кто-то окликает меня по имени, целует или утешает меня, будто сам всемогущий бог, наш господь и владыка, вступил на эту дорогу, чтобы сделать ее неописуемо прекрасной. Всевозможные порождения фантазии внушали мне, что сюда явился Иисус Христос и странствует теперь по этому чудесному краю, среди всех этих добрых, славных людей. Все человечески-плотское и предметное словно бы претворилось в исполненную кротости душу. Серебристый флер, облачка души наплывали, окутывали все. Открылась мировая душа, и все зло, страдание и скорбь вот-вот улетят прочь, — фантазировал я. Глазам моим представились мои прежние прогулки. Однако чудесная картина настоящего вскоре возобладала над другими впечатлениями. Будущность поблекла, а прошлое расплылось. В пылу этого мгновения я пылал сам. Со всех сторон и со всех концов подступало ко мне, сияя просветленными, блаженными ликами, все Великое и Доброе. Здесь, посреди этого прекрасного края, я только о нем и думал, все другие мысли улетучились. Я внимательно всматривался во все даже самое малое и неприметное, а небо тем временем, казалось, ходит ходуном, то взлетая высоко вверх, то падая глубоко вниз. Земля стала сном, а сам я — внутренней сущностью, и я двигался словно внутри себя. Все внешнее потерялось, а все прежде понятное стало непонятным. Я сорвался с поверхности в глубину, в которой мгновенно распознал Добро. То, что мы понимаем и любим, понимает и любит нас. Я был уже не самим собой, а другим, но именно благодаря этому опять стал воистину самим собой. В сладостном свете любви я, казалось мне, смог постичь и не мог не почувствовать, что человек, живущий внутренней жизнью, это единственный действительно существующий человек. Мне пришла в голову мысль: где были бы мы, люди, если бы не существовало нашей доброй, надежной Земли? Не будь ее, что бы у нас было? Где бы я находился, если бы не мог находиться здесь? Здесь у меня есть все, а в другом месте не было бы ничего.
То, что я видел, было столь же величавым, сколь жалким, столь же ничтожным, сколь значительным, столь же очаровательным, сколь скромным, и столь же добрым, сколь теплым и милым. Особенно порадовали меня два дома, стоявшие в ярком солнечном свете друг подле друга, будто живые фигуры двух радушных соседей. В мягком доверчивом воздухе одна приятность овевала другую, и все трепетало, словно от тихого удовольствия. Одним из двух домов был трактир «У медведя». Изображение медведя на вывеске показалось мне превосходным и забавным. Каштановые деревья осеняли красивый дом, где несомненно жили славные, милые люди, — ведь этот дом не казался высокомерным, как иные здания, а выглядел как сама доверчивость и верность. Повсюду, куда ни кинь взгляд, виднелись густые великолепные сады, сплошные завесы из пышнолистных зеленых ветвей.
Второй, низенький дом в своей приметной миловидности походил на детски-наивную страницу из книжки с картинками — таким он представлялся необычным и привлекательным. Мир вокруг этого домика казался совершенством добра и красоты. В этот хорошенький домик, будто сошедший с картинки, я, можно сказать, тотчас по уши влюбился и с огромным удовольствием сразу бы туда вошел, чтобы снять себе там квартиру и свить гнездо, чтобы навсегда водвориться в этот чудо-домик и обрести блаженство. Однако именно самые лучшие квартиры в большинстве случаев, на беду, оказываются занятыми, и плохо приходится тому, кто ищет себе квартиру, отвечающую его взыскательном у вкусу, — ведь то, что еще не занято и доступно, зачастую оказывается безобразным и вызывает неподдельный ужас.
Конечно же в прелестном этом домике жила одинокая маленькая женщина или бабуся, — именно так он и выглядел и такой именно
Если только я не болен, а здоров и бодр, на что я горячо уповаю и в чем нисколько не сомневаюсь, то, значит, спокойно шествуя дальше, я дошел до сельской парикмахерской, с содержателем и содержимым которой у меня, пожалуй, не было причины связываться, поскольку, на мой взгляд, мне пока что не так уж необходимо стричься, хотя возможно, что это было бы очень приятно и забавно.
Затем я проследовал мимо сапожной мастерской, напомнившей мне о несчастном писателе Ленце, который в состоянии умопомрачения и умопомешательства выучился тачать и действительно тачал башмаки. [15]
15
Имеется в виду немецкий писатель Якоб-Михаэль Ленц (1751–1792).
Мимоходом я заглянул в приветливый школьный класс, где строгая учительница как раз спрашивала учеников, громко покрикивая на них, причем надо заметить, что мне вдруг неудержимо захотелось снова стать мальчишкой, непослушным школьником, снова ходить в школу и получать за свои шалости заслуженную порцию розог.
Раз уж мы заговорили о порке, то следует присовокупить: на наш взгляд, сельский житель, у которого не дрогнет рука срубить украшение пейзажа, красу его собственной усадьбы — высокое старое ореховое дерево, дабы выручить за него презренные дурацкие деньги, заслуживает того, чтоб его хорошенько высекли.
Потому-то при виде красивого крестьянского дома с растущим возле него великолепным и могучим ореховым деревом я звонко воскликнул: «Это высокое величественное дерево, так чудесно осеняющее и украшающее дом, обвивающее и облекающее его такой торжественной и радостной таинственностью, такой уютной и задушевной домовитостью, — это дерево, говорю я, подобно божеству, и тысяча ударов плетью причитается бесчувственному владельцу, коли он посмеет извести эту великолепную прохладительную листву ради того лишь, чтобы удовлетворить свою алчность — подлейшее из всего, что есть на земле. Подобных болванов следовало бы исключать из общины. В Сибирь и на Огненную Землю таких осквернителей и ниспровергателей красоты! Однако на свете, слава богу, есть еще крестьяне, которые, конечно же, не утратили чувство и понимание красоты и добра».
В том, что касается дерева, жадности хозяина дома, высылки его в Сибирь и порки, которой он, по-видимому, заслуживает за то, что уничтожает дерево, меня, пожалуй, немножко занесло, я должен сознаться, что не совладал со своим гневом. Между тем друзья прекрасных деревьев поймут мою досаду и присоединятся к столь энергично выраженному сожалению. А тысячу ударов плетью я, так уж и быть, возьму обратно. За грубое слово «болван» я и сам себя хвалить не стану. Оно заслуживает порицания, и я должен за него просить извинения у читателей. Поскольку извиняться мне пришлось уже неоднократно, я успел приобрести некоторый навык в этом роде вежливости. Совершенно ни к чему было говорить «бесчувственный владелец». По-моему, все это — воспаления ума, которых следует всячески избегать. Так или иначе, ясно, что скорбь о гибели красивого дерева я оставляю в стороне. Но выражение лица у меня в связи с этим будет злое, чего мне никто запретить не может. «Исключить из общины» сказано неосторожно, а что касается алчности, которую я назвал подлой, то я допускаю, что на сей счет и сам уже раз-другой тяжко грешил, ошибался и оступался и что конечно тоже не избежал некоторых скверностей и низостей.