Помощник. Якоб фон Гунтен. Миниатюры
Шрифт:
Тем самым я веду игру на понижение, да так замечательно, что лучше и не придумаешь, однако такую игру я считаю необходимой. Приличие обязывает нас следить за тем, чтобы с самими собой мы поступали так же строго, как с другими, чтобы других судили так же мягко, как самих себя, — а уж последнее-то, как известно, мы всегда делаем невольно.
Ну разве это не умилительно, как я тут исправляю свои ошибки и заглаживаю проступки? Делая признания, я показываю себя миротворцем, а закругляя углы, сглаживая шероховатости, смягчая жесткость, выступаю как кроткий утишитель, проявляю понимание хорошего тона и веду тонкую дипломатию. При всем том я, конечно, осрамился, но все же надеюсь, что мне по крайней мере не откажут в наличии доброй воли.
Если
Ну-с, так, а теперь я могу услужливо преподнести вам особняки или дворцы знати, и вот каким манером.
Я откровенно хвастаюсь, ибо такой полуразвалившейся помещичьей усадьбой и патрицианским владением, таким поседевшим от старости рыцарским замком и барским домом, как тот, что маячит теперь впереди, можно козырять, привлекать к себе внимание, пробуждать зависть, вызывать восхищение и стяжать почет.
Иной бедный утонченный литератор с превеликим удовольствием и радостью поселился бы в каком-нибудь дворце или замке с внутренним двором и въездом для господских экипажей, украшенных гербами. Иной сибаритствующий бедный художник мечтает время от времени пожить в прекрасной старинной усадьбе. Иная образованная, но, к сожалению, явно нищая городская барышня с меланхолическим упоением и неземным восторгом грезит о прудах, гротах, высоких покоях и портшезах и в разгоряченном воображении видит, как ей служат проворная челядь и благородные рыцари.
На барском доме, который я узрел перед собой, то есть скорее над домом, чем на нем самом, можно было разглядеть и прочесть дату «1709», что, разумеется, весьма подогрело мой интерес. С любопытством, близким к восторгу, я как естествоиспытатель и исследователь древностей заглянул в удивительный старый зачарованный сад, где в бассейне с красиво бьющим фонтаном сразу же обнаружил диковиннейшую метровой длины рыбу — одинокого сома. Точно так же я увидел, установил и в романтическом экстазе узнал садовый павильон в мавританском или арабском стиле, богато расписанный разными красками — небесно-голубой с таинственными звездами, а также коричневой и благородной, строгой черной. С тончайшим знанием дела я тотчас же вычислил, что этот павильон мог быть сооружен приблизительно в 1858 году, — такое умение выяснить, вычислить и вынюхать, возможно, дает мне право как-нибудь спокойно, с гордой и самоуверенной миной прочесть в зале ратуши, перед многочисленной и щедрой на аплодисменты публикой содержательную лекцию на эту тему. Ее, вероятнее всего, затем отметит пресса, что, разумеется, может мне быть только приятно, ибо она нередко много чего не удостаивает и словечка, — такое уже случалось.
Пока я тщательно изучал персидский павильон, мысли мои потекли по такому руслу: «Как здесь должно быть прекрасно ночью, когда все вокруг объято непроницаемой тьмой, черно, безмолвно и беззвучно, высокие ели прозрачно рисуются во мраке, полночная жуть приковывает путника к месту, и вот пышно разодетая женщина вносит в павильон лампу, разливающую мягкий желтоватый свет, а потом, повинуясь прихотливому вкусу и странному движению души, принимается наигрывать на фортепьяно, которым в этом случае, разумеется, должен быть оснащен наш павильон, всевозможные мелодии, да еще очаровательным голосом петь, — уж мечтать так мечтать! — а путник слушал бы и грезил, и эта ночная музыка переполняла бы его счастьем».
Но была отнюдь не полночь, и вовсе не рыцарское средневековье, и никак не пятнадцатый и не семнадцатый век, а светлый, притом будний день, и кучка людей вкупе с одним из самых невежливых, нерыцарственных, беспардонных и нахальных автомобилей, какие я только встречал, внезапно нарушила гармонию моих ученых размышлений и во мгновение ока так резко оторвала от замковой поэзии и мечтаний о прошлом, что я невольно воскликнул:
«Вот
«Гроза здесь, наверно, была бы величественна, — думал я, продолжая свой путь. — Надеюсь, что у меня будет возможность ее наблюдать».
Славную, угольно-черную собаку, лежавшую посреди дороги, я почтил следующей шутливой тирадой.
«Тебе — молодцу совсем не ученому и не развитому, наверно, и в голову не приходит встать и приветствовать меня, хотя по моей походке и по другим моим манерам ты мог бы сразу заметить, что перед тобой человек, целых семь лет живший в крупных, столичных городах, где он ни на минуту, — не то чтобы на час или на неделю, на месяц, — не прерывал общения с людьми исключительно образованными и выдающимися. Ходил ли ты вообще в какую-нибудь школу, шелудивый приятель? Что? Ты и ответить не желаешь? Лежишь себе как ни в чем не бывало, таращишься на меня и даже ухом не поведешь, — монумент да и только! Ну и грубиян!»
На самом-то деле мне этот пес необычайно понравился своим простодушным, комичным спокойствием и невозмутимостью, и поскольку он весело глазел на меня, но, конечно, не понимал, что я говорю, то я мог позволить себе его побранить, однако это вовсе не было продиктовано злым умыслом, о чем достаточно ясно свидетельствует мой потешный стиль.
При виде весьма ухоженного, элегантного, неприступного господина, выступавшего чванной, кичливой поступью, у меня родилась горестная мысль: «Возможно ли, чтобы такой роскошно одетый господин, расфранченный и расфуфыренный, весь в украшениях и кольцах, лощеный, выутюженный и напомаженный, ни на секунду не задумался о жалких, бедных, заброшенных, плохо одетых юных созданиях, которые достаточно часто ходят в лохмотьях, обнаруживая огорчительный недостаток опрятности и плачевную запущенность? Неужели этот павлин нисколько не стыдится? Неужели этого господина Взрослого совершенно не трогает вид грязных неухоженных подростков? Как могут взрослые люди с явным удовольствием расхаживать во всевозможных украшениях, пока на свете существуют дети, которых снаружи ничего не украшает?
Однако с таким же правом, наверно, можно было бы сказать, что никто не должен ходить на концерт, посещать спектакль в театре или участвовать в каких-нибудь других увеселениях, пока на свете существуют тюрьмы и несчастные заключенные. Это бы конечно значило зайти слишком далеко, — ведь если кто-нибудь вздумал бы откладывать удовольствия до тех пор, пока он не перестанет сталкиваться с бедностью и горем, то ему пришлось бы ждать невесть сколько — до скончания веков, до конца света и наступления серой ледяной пустыни, а тем временем у него совершенно пропала бы всякая охота жить.
Мне встретилась изнуренная, измученная, измочаленная работница, она еле держалась на ногах, но, явно усталая и ослабевшая, тем не менее торопливо шла, потому что ее наверняка ждало еще много неотложных дел, и при виде ее я невольно вспомнил балованных барышень и высокородных девиц, которые нередко маются, не зная каким бы изысканным аристократическим занятием или развлечением заполнить свой день, которые, должно быть, никогда не ведают честной усталости, зато целыми неделями раздумывают о том, как одеться, чтобы придать себе больше блеску, у которых времени хоть отбавляй, и они могут без конца ломать голову над тем, к каким ухищрениям прибегнуть, дабы их персона, эта нежная сахарная фигурка, красовалась во все более и более вычурных и болезненно утонченных нарядах.