Попытка словаря. Семидесятые и ранее
Шрифт:
Убранство жилища дачника, жилища, построенного на века едва ли не в довоенные годы, состоит из:
беспорядочно валяющихся игрушек, тарелок, разнокалиберных чашек с недопитым соком;
босоногих детей в одних трусах – их почему-то трудно подсчитать, хотя на поверку оказывается – не более двух; на их выпученных животах – художественно выполненные разводы от молока, сока, компота;
задумчивого, не способного по жаре всерьез шевелиться и все время прилегающего на травку то там, то сям отца семейства, изнеженного последовательно: гулом самолета, чертящего свой декадентский белый след в высоком небе, цыганским пением петуха на соседском участке, методичным самоубийством навозной мухи, бодающейся, как
стола в саду, шаткого и рассыпающегося ровесника самого участка, хозяину которого государство от щедрот сталинских выделило соток пятнадцать-двадцать;
обгрызанного собакой журнала «Юность» широкого формата (образца 1970-х), приготовленного на растопку, да позабытого у костровища, которое намедни младшее поколение потушило с шипением методом записывания;
сладострастных стонов циркулярной пилы;
далекого гула электрички, домашнего, как трели сверчка;
трепещущей от самолюбования воды в любой емкости – от забытой консервной банки до ванны, припаянной к садовому крану (уж не в ней ли когда-то плескался старый большевик);
света, распределяющегося в течение дня в строгой линейной последовательности – сначала импрессионизм, потом, к полудню, ташизм, затем, к окончанию сиесты, – соцреализм, позже – цветовой шок типа «Ужин тракториста», поздним вечером – сплошной Куинджи;
двух картин на стене, которые при ближайшем рассмотрении оказываются окнами с врезанным в них пейзажем;
раннего гостя, который пер сюда с электрички мимо бесконечного ряда заборов, с громыхающими за ним, как опрокинутое ведро, сторожевыми псами;
толстых теток в купальниках, волочивших на носилках навоз мимо почерневших от времени старых дач, которым прямая дорога в готический роман или в кинофильм «Спайдервик: хроники», мимо запахов стружки, краски, мокрой земли, переплетающихся с движущимся узором театра теней, где актеры – деревья, мимо пиликанья «Маяка», подростков на тряских, звенящих в такт неровностям дороги велосипедах;
гостя, нетерпеливо отворяющего всегда открытую деревянную калитку и идущего по тропе, орнаментированной кустами малины, осуществляющей безжалостную экспансию из-под забора с соседнего участка, где живут какие-то Либерманы (в каждом стародачном поселке такие есть), гостя, внезапность появления которого неизменно в радость: жене отца семейства, у которой уже язык чешется – хоть три его о ближайшую яблоню – от того, что не с кем поговорить, детям, ненадолго застывающим в задумчивом изумлении, и более всего – самому отцу семейства, у которого обнаруживается бесповоротный повод забросить все хозяйственные дела (сдерживая радость и зуд, он быстро идет, а потом и вовсе летит за бутылкой, перекладывая вторую сразу в морозилку).
Трапеза на даче состоит из:
разнокалиберных детей, тянущих руки к фамильным рюмкам зеленого стекла – других-то все равно нет;
безнадежно разномастной посуды всех времен и народов (разве что агитационного фарфора нет), которую потом моют холодной дачной водой;
энтомологических чудес, спешащих на крыльях любви к каждой перемене блюд и разогретым жарой телам хозяина, хозяйки, детей и гостя;
случайных солнечных сполохов, когда ветер отодвигает ветви дерева, нависающего над коряво врытым в землю и отполированным локтями нескольких поколений дачников столом;
муравья, трудолюбиво штурмующего стол, но настигаемого пухлым пальцем одного из юных аборигенов, вымазанным вареньем.
Все это скоро кончится. Первый сентябрьский холод меняет цвет и звуковую дорожку: больше ветра, больше рассыпанных поутру на газоне желтых шоколадных медалек, больше незнакомых шорохов и шелеста под ногами, страшнее ночи, выше небо, словно бы предчувствующее что-то нехорошее. И эхо,
Вот чего, собственно, мне никогда не доводилось переживать…
Конечно, главное, что отделяло даже номенклатурный плебс от простых граждан, – это те самые «пайки», выдававшиеся в учреждениях, которые элегически именовались «столовыми лечебного питания». В стране, где за пределами Москвы начинался продовольственный ужас (если не считать республик Прибалтики и – отчасти и очень по-разному – Закавказья: при Демирчяне, говорят, из Тбилиси ездили в Ереван за продуктами), нормальная еда, как и сам факт ее наличия, была серьезным преимуществом. «Меню» по нынешним временам, возможно, не отличалось разнообразием, но, разумеется, ничего этого нельзя была найти в обычных магазинах: взять хотя бы вполне съедобные сосиски и докторскую колбасу – примерно такую, которая сейчас называется «Спеццех» (Таганский мясокомбинат).
Характерно, что «столовые лечебного питания» функционировали, по сути, в карточной системе. Талоны с надписями «завтрак», «обед», «ужин» и волшебной витиеватой подписью «Брюханов» (очень подходившей этой маленькой книжечке с перфорированными карточками) ежемесячно выдавались ответственным работникам в обмен на 70 рублей, примерно пятую часть доходов среднего представителя 10-тысячного элитного чиновничества, имевшего доступ к пайкам. (Богатое слово «Брюханов» в моем детском сознании неизменно провоцировало возникновение образа полного, обрюзгшего человека типа Маленкова.) Хотя «элитное чиновничество» в терминах того времени можно трактовать весьма широко: например, доступ к «кормушке» будущий министр экономики и вице-премьер Яков Моисеевич Уринсон, по его воспоминаниям, получил тогда, когда занял в 1987 году пост заместителя начальника Главного вычислительного центра Госплана СССР.
Понятно, что это было наследие ранних послереволюционных лет: предполагалось освобождение от домашнего быта и, соответственно, планировалось коммунальное питание в столовых – отсюда и феномен фабрики-кухни. Неслучайно один из пунктов «лечебного питания» находился в первом дворе Дома на набережной, недалеко от самого престижного первого подъезда (с испода Театра эстрады, изначально – Клуба имени Рыкова). В квартирах Дома правительства кухни не были адаптированы к готовке. Как раз именно для посещения этой столовой и выдавались талоны. Правда, очень скоро питаться там перестали и просто брали обеды на дом в судках, разогревая их на газовой плите.
Сама же система сформировалась в соответствии с циркуляром Бонч-Бруевича от 14 июня 1920 года, который назывался вызывающе художественно: «Положение о пайке для особо ответственных и совершенно незаменимых работников центральных учреждений». Советская власть – это власть псевдонимов. Элитарная карточная система фигурально называлась «лечебным питанием». В результате вся страна сидела на «заказах» разной степени наполненности – в зависимости от значимости учреждения, – и венчали эту пирамиду номенклатурные «столовые лечебного питания». Половина страны, по чьему-то меткому замечанию, получала «пайки», а половина – пайки. А в академическом мире при этом обсуждали, какой социализм построен – развитой или развитый. В первом случае нехорошо получалось – недоразвитой. Во втором не лучше – недоразвитый.