Попытка словаря. Семидесятые и ранее
Шрифт:
В гонке преемников улыбчивый и артистичный Леонид Ильич, сочинявший дурацкие стихи и лихо прикручивавший к лацканам пиджаков ордена, переиграл «железного Шурика», комсомольца и просто красавца – Шелепина. Человека, который был душой и мозгом заговора, опиравшегося на нелюбимое Хрущевым КГБ и на его молодого руководителя Владимира Семичастного, чьи аналитики подготовили доклад, рассказывавший правду о снижении темпов роста экономики и личной вине Никиты Сергеевича в Суэцком, Берлинском и Карибском кризисах.
Переворот прошел при полном безразличии трудящихся – это как если бы сегодня перетасовали все начальство и апатичное население индифферентно следило бы за событиями по телевизору, сплевывая шелуху семечек и давясь пивной отрыжкой:
Брежнева считали технической, переходной фигурой, инструментом передачи власти. Александр Шелепин понимал власть как управление – жесткое и бескомпромиссное – всеми доступными рычагами. А Леонид Ильич догадывался, что рычаг в отсутствие топлива не значит ничего: он заправил проржавевшую сталинскую машину советской власти высококачественным бензином – памятью о Великой Отечественной и культом ветеранов, а от Шелепина избавился, как и положено в логократических государствах, методом перемены слов – добился переименования Комитета партгосконтроля в Комитет народного контроля. После чего Александру Николаевичу только и оставалось, что руководить советскими профсоюзами.
«Повесть о Центральном комитете» – это подлинная история неустойчивости любых самых прочных позиций и эфемерности представлений о политической жизни самых прожженных аппаратчиков, превращающихся из всесильных монстров в ранимых и растерянных субъектов, в одночасье теряющих все. Это и повесть о безграничной жажде власти, которая сметает все на своем пути, в том числе «дружбы», гласные и негласные «контракты». О том, что единственной гарантией от заговоров может быть только демократия.
Не спрашивай, политик, о ком говорят «Волюнтарист!». Это говорят о тебе.
Эпизоды тридцать – тридцать четыре. Рижское взморье. Лето 1973 года.
«Еврей, он сосну любит», – замечено у Довлатова. И то правда: почему-то все мамины родственники устремлялись на лето в Юрмалу и окрестности, звучавшие для детского уха как названия индейских племен – Яункемери, Майори… Мы были покруче, и не в частном секторе жили, потому и республика, и географические названия оказывались немного другими – Нида, Юодкранты. Даже Паланга, с радостной возможностью находить в песке маленькие янтаринки, оставалась как-то в стороне. А если все-таки оказывались на Рижском взморье, то в санаториях, где обнаруживали всю советскую артистическую и эстрадную элиту, от Райкина до Фрадкина.
Что это было? Зов крови когда-то изгнанных с почвы – из латышских и литовских лесов, с дивного побережья с белым песком?
Московская интеллигенция еще в конце 1950-х – начале 1960-х открыла для себя летний отдых в Прибалтике. Представители свободных профессий иной раз проводили там целое лето – снимали дома в частном секторе. Прибалтика сформировала особую русско-еврейскую интеллигентскую курортную субкультуру. Оно и понятно: это была советская Европа. Даже буквы – латинские. В ощущении Европы нуждалась и номенклатура, точнее ее продвинутые слои.
Взморье отец снимал на какую-то уж очень качественную цветную пленку. Эффект присутствия усугубляется светом прибалтийского июля – очень ярким и, казалось бы, не характерным для этих мест.
Бадминтон, утренняя гимнастика, баскетбол, крокет (!). Я – во входившей тогда в моду водолазке.
Эпизод тридцать пять. Здесь мы запечатлены с моим лучшим другом Мишей.
Странным образом в моем детском сознании с Мишей ассоциировалось богатое понятие «Америка», точнее, «Соединенные Штаты Америки». Однажды в школьном коридоре (а мы учились максимум во втором классе) на вопрос «Какая твоя любимая страна?» он ответил: «Америка». Ответ ошеломил меня. Я твердо знал, что там притесняют бедных и негров, мои любимые индейцы живут в резервациях, там бесчинствует полиция, а население предается сомнительным развлечениям. Обо всем этом красноречиво свидетельствовало стихотворное произведение Сергея Михалкова с соответствующими картинками художника В. Гальдяева (С. Михалков. «Моим друзьям». М.: изд-во «Малыш», 1972), которые я перерисовывал через копирку.
Видел я дельцов, банкиров — И таких, что не проймешь! Для которых дело мира — Все равно что в сердце нож! И таких, которым просто На политику плевать, — Все их думы, мысли, тосты — Первым делом: торговать!Хуже того, агрессивный хоккеист из «Филадельфии флайерс» Бобби Кларк как раз тогда, в 1972 году, когда был «развеян миф о непобедимости канадских профессионалов», устроил охоту за Валерием Харламовым, который для меня, как уже было сказано выше, значил не меньше, чем Владислав Третьяк или потом Хельмут Балдерис, – то есть находился в статусе абсолютного кумира. Больше того, на слуху были события в Чили, хроника которых оставила след в моем детском альбоме для рисования. Америка была виновата в убийстве Сальвадора Альенде, а Пиночет был очень похож на полицейских в темных очках из книги Михалкова.
Правда, одновременно это была эпоха частого и дружелюбного общения американского и советского лидеров – именно в те годы они принимали решение об ограничении стратегических наступательных вооружений. Ричард Никсон казался не менее заметной и значимой фигурой, чем Брежнев. К тому же (и этого в СССР толком не знали) он проводил родственную нам политику вмешательства государства в экономику; 15 августа 1971 года и вовсе было введено регулирование зарплат и цен. (Узнав об этом, будущий председатель Федеральной резервной системы Алан Гринспен упал на ровном месте в собственном доме и на всю жизнь повредил себе спину, что стало живым напоминанием о кошмаре централизованного планирования в условиях рыночной экономики.) Во-вторых, в тот же день Никсоном был объявлен запрет на конвертацию доллара в золото, что означало конец привязки американской валюты к тройской унции. А значит – крушение одного из главных принципов столь часто поминаемой ныне Бреттон-Вудской системы. В историю это событие вошло как «Никсон-шок». Спустя короткое время регулирование зарплат и цен естественным образом перестало действовать, а с инфляцией пришлось бороться уже администрации Джеральда Форда – после Уотергейтского скандала. Государственный интервенционизм по-никсоновски тоже пережил свой Уотергейт – экономический.