Пора летних каникул
Шрифт:
— Ну что ж, начнем, пожалуй, — Стрельцов стал разливать в дымчатого стекла рюмки коньяк.
Милашин остановил его.
— Погоди,— он отстегнул с пояса флягу. — Солдатские кружки имеются? Давай их сюда. За погибших героев, за тех, кто сгорел в аду сорок первого, чтобы нам сегодня здесь, в Берлине, на победное знамя радоваться... За них... за мертвых победителей... Вечная им слава.
Стрельцов и Милашин подняли кружки.
— Крепка российская водочка,— сказал капитан, утирая проступившие слезы.
Старшина молча кивнул головой и тоже утерся. Потом промолвил, зачерпывая ложкой тушенку:
— Молод ты еще,
— Нет уж, ты сначала.
— А что я? Ну воевал. Пятился до самой Волги-матушки. Осерчал — вперед попер. Раненый-перераненный, ан жив. Вечный старшина. Вот и вся моя военная автобиография. Что — я? Не полных семь классов образование. А вас, стрекулистов, пруд пруди. И офицеры из вас лихие. Шустрые ребятишки. Мамкино молоко на губах не обсохло, а, поди ж ты,— по Берлинам разгуливаете!.. Нет уж, брат, давай-ка рассказывай о себе. И о товарищах рассказывай... О Геннадии, о Викторе...
— О Глебе и Вильке.
— Разве?.. А не путаешь? Мы как из окружения вышли, все вспоминали. Бойцы говорили: пирожники - это Геннадий, Юрий и Виктор. А вот фамилии никто не знал... Такая жалость.
— А имена перепутали. Я — Юрий, это точно. А они... друзья мои — Вилен Орлов и Глеб Льдовский.
— Разве?— старшина печально покачал головой.— Эх, ребята, ребята! Сколько хороших парнишек полегло. Ну давай, Антоныч, выпьем еще по одной. За Глебе и... как его...
— Вилен.
— Вот-вот. И за Вилена.
Капитан и старшина выпили. Помолчали.
— А теперь рассказывай, Антоныч. Все. Как на войну попал, как с того света вернулся.
— Долгая история.
— А куда нам торопиться? Стрельцов прикрыл глаза, задумался.
— Все по порядку?.. Ладно.; Тогда уж я начну со школьного вечера. В субботу он был, двадцать первого июня... А какого года —сам знаешь...
...Заря заглянула в распахнутое окно. Румяный лучистый лик ее с любопытством уставился на громадную кровать— хоть сказочному Циклопу впору!—с неразобранной постелью, на портрет щеголеватого гауптмана, вежливо улыбающегося со стены, и, наконец, подмигнул двум военным, сидящим возле журнального столика, уставленного снедью. Походная фляга в защитном чехле лежала на боку, доказывая тем самым, что этой ночью она послужила хозяевам на славу; пузатенькая бутылочка если и содержала в себе кое-что, то уж самую малость, на донышке.
Однако оба военных — рябой крепыш лет сорока и молодой блондин — были, что называется, ни в одном глазу. Их одолевал другой хмель — хмель печальных воспоминаний, тяжкий, разламывающий голову; против него бессильны опохмельная стопка и огуречный рассол.
Молодой военный устало потер ладонью лоб, встал, бесшумно прошелся по серебристому ковру, устилавшему пол, остановился у окна. Издалека доносились плотные удары — это гремела надвинувшаяся с Востока майская гроза; она вымывала остатки плесени и грязи.
— Антоныч,— сказал второй военный и тоже подошел к окну,— как же ты выкарабкался, дорогой?
— Хитрая штука—человек. Один упадет на ровном месте и, пожалуйста,— перелом основания черепа, а другого издырявят, как решето,— живехонек. Да что я. Ты туда вон взгляни.
На противоположной стороне улицы стоял удивительный дом. Половину фасадной стены его словно срезало чудовищным ножом. С высоты
— Ну и павиан!— усмехнулся Стрельцов. И вдруг крикнул:— Эгей!.. Герр сатир, гутен морген!
От неожиданности усач чуть не свалился на мостовую. Отпрянув в глубину комнаты, он долго взволнованно шевелил усами.
— Вот она, жизнь, Иваныч, видишь? По всем правилам, дому этому пора развалиться. А он живет, и происходит в нем всякая всячина. И квартирует в этом доме тонкий ценитель женской красоты.
— Все это, конечно, верно, но как же ты все-таки...
— Проще простого. Открыл глаза, вижу — передо мной библейского вида старец с бородой. «Ну,— думаю,— вот так номер! Неужто на тот свет попал? Сейчас мне, безбожнику, покажут кузькину мать». Но все обошлось благополучно. Библейский старец оказался древним дедом Панасом... Это он старосту на бахчах приметил и дал нам знать... Не дед — бриллиант чистой воды. Два месяца прятал меня в погребе и лечил разными травами. Даже колдовал. Ей-ей, не вру! Шепчет, шепчет, меня смех берет. А потом глядишь — помогло. Умница дед. И Вильку с Глебом он похоронил. В нашем пулеметном окопе закопал, вместе с изувеченным «максимом»... После войны обязательно памятник поставить надо... Ну о себе что еще рассказывать... Ушел к партизанам»-. Ранило. Прилетел на «Большую землю». Подлечился. А дальше— ускоренные курсы артиллерийского училища.
Стрельцов закурил, лицо его, юное, тугощекое, как-то странно постарело—и вновь стало прежним, почти мальчишеским. Лишь на выпуклом лбу залегла поперечная морщина — и так и осталась.
Милашин сидел на подоконнике задумчиво пускал кольца дыма.
—Давай о другом, Антоныч... Вот, к примеру, зачем ты на стене гитлеровскую харю терпишь? Выбросил бы в сортир.— Милашин кивнул на портрет красивого гауптмана.
— А?.. А, портрет. Да так просто. Не успел... Так, значит, насчет портрета?.. Интересно, жив этот вояка или;..
Стрельцов снял со стены портрет, повертел в руках и выбросил его в окно.
— Успокоился, Иваныч?
— Так его — фон-барона недорезанного... Эх, Антоныч! Мало мы их положили. Ой, мало! Руки чешутся, зудят. Правильно поэт Симонов писал: «Убей его!» И писатель Илья Эренбург правильно учил: «Круши их! Без разбора!» Не нравится мне последняя мода: «Немцы разные, товарищи солдаты. Есть и хорошие немцы!»— Старшина в сердцах плюнул:— Знаем мы этих хороших. Где- они были, когда мы в сорок первом в собственной крови захлебывались?!
— Загнул ты, Иваныч. А Тельман?
— Так его ж убили. Всех хороших немцев фашисты в расход пустили.
— Так уж всех!
В дверь заглянул солдат с лукавыми глазами, светлыми, как у молодого поросенка,— ординарец Стрельцова.
— Разрешите, товарищ капитан?
Спросил он разрешения войти — так, для порядка. Не дожидаясь ответа, шагнул в спальню.
— Вот... Добыл, значит, вам, вместо утреннего кофея. В подоле гимнастерки ординарца лежало несколько
бутылок, покрытых заплесневелой пылью.