Пора веселой осени
Шрифт:
— Да ведь я… — начал Волков, подходя к нему.
— Что — да ведь я? Шов лопнет — я варить буду?! А он — да ведь я, да ведь я! Давно здесь должен быть.
Маленькая голова мастера смешно крутилась на тонкой сухой шее, взгляд перескакивал с Волкова на машину, потом обратно.
— Да ведь я все. Отработался! — наконец удалось закончить Волкову. — Сегодня освобождаюсь.
— А? Что? Да как же я забыл, — хлопнул себя мастер маленькой рукой по выпуклому лбу, потом ткнул пальцем под ноги. — Стой здесь.
Сам побежал к машине,
— Давай! Давай!
В тракторе заскрежетало. Из него вырвалось белое облачко дыма и поплыло ввысь. Натужно заскрипели металлические тросы, огромные крылья чуть вздрогнули, дернулись вверх, но тут же опять стукнулись о землю…
Волков тряхнул головой, подался вперед. Весь напрягся и повел плечами, словно помогая поднимать крылья машины.
Тросы вновь натянулись, и крылья поднялись, повисли в воздухе. Послышался глухой чмокающий звук, будто большое животное вбирало в себя воду: заработал шланг. Вся машина мелко задрожала, словно по ней пошел электрический ток. Крылья еще подались вверх, и машину окутали мелкие брызги. Потом из невидимых пор ее крыльев ударили струи воды, пропороли с шипением воздух, и вот уже блестящий дождь хлынул на землю, и по ней потекли ручьи, то по летнему тонкие, вялые, то широкие, будто звенящие, несущиеся широко и открыто.
Машину опоясала радуга. Она дрожала, играла, переливаясь в каплях воды, висела не где-то там, в далеком небе, а здесь, близко, совсем рядом, у самой земли — подходи и бери ее.
— Вот оно как, брат! — хлопнул Бурлак по спине Волкова.
Волков сощурился, словно боясь, что радуга ослепит его. Голова кружилась немного, и было такое чувство, будто живет он в светлом детском сне. Хотелось сказать что-то значительное. Он нахмурился, подыскивая слово, сказал:
— Н-да… Испеклась.
— Да, испеклась, — точно эхо повторил мастер.
После испытания бригада пошла на обед, но Волков остался возле машины. Стоял и думал о том, что человек устроен очень странно: когда покидает места, в которых провел годы, ему становится грустно. Даже если это место — тюрьма. А, может, и не все люди так устроены? Может быть, просто у него сейчас немного ноет сердце, потому что он не знает, что его ждет впереди — на воле. Работа, новая жизнь? А как ее строить, новую-то, после двух судимостей, в двадцать шесть лет? Страшно, а не грустно!.. Зачем обманывать себя?
А здесь все знакомо. Здесь он начал работать и заработал трудом первые свои триста рублей. Что было с ними делать, с трудовыми-то? Проесть — жалко.
— Пошли-ка ты их матери, — сказал ему тогда Петька Коготь.
Так и сделал. А через месяц от матери пришло письмо. В нем она целовала его тысячу раз, благодарила за то, что поддержал ее в трудную минуту…
Ходил тогда по колонии довольный, а в следующий месяц послал матери уже пятьсот рублей.
И только совсем недавно узнал: то было второе письмо матери. Первое она прислала Шавлову. Тот ответил на него, а от Волкова
Он прочитал и запомнил в этом, уже пожелтевшем листке, каждую строчку.
«Дорогой товарищ начальник! Получила я от своего сына Бориса Волкова триста рублев денег. Мне эти деньги, дорогой товарищ начальник, не нужны. Откуда они у маво сына, я вас спрашиваю? Опять у кого стянул? Мне такие деньги не нужны — так и скажите ему. Хоть с голоду помирать стану, а не возьму».
Помнится, он обиделся:
— Что она, старая, сдурела? Работать я не могу, что ли?
— Так ведь письмо-то давнишнее, — рассмеялся Шавлов.
Обида прошла только к вечеру, когда он, подумав, рассудил, что в то время мать иначе поступить не могла.
Но все же Шавлов, а? Ведь скрыл тогда от него письмо, знал, что руки опустятся.
Тихо посмеиваясь, словно скрывая от вахтера что-то хитрое, только ему понятное, Волков прошел вахту.
Шел, смотрел по сторонам, думал о том, что последний раз идет этой дорогой и больше не увидит ни зоны, ни вахты, ни школы…
Дорога медленно наплывала на него, и там, за спиной, уходила в прошлое, как дни, которые никогда не повторятся. Он не оглядывался. Зачем?
Возле столовой приостановился. Окна ее были распахнуты настежь, и все здание, словно пчелиный улей, было окутано нестройным гулом. Хотел зайти в столовую, но раздумал.
«Пообедаю там».
Обогнул столовую и тут увидел Филина.
Старик сидел на скамейке, склонив лысую голову, уронив на колени морщинистые руки с тугими, взбухшими венами. Все тело Филина казалось расслабленным, словно добирался старик до барака, устал дорогой, сел на скамейку да так и не смог подняться. Пригрелся на солнце, дремлет сидя, ждет, когда силы снова вернутся к нему.
Волков подошел ближе, но Филин даже не пошевельнулся.
Голова старика покачивалась, а на затылке, у самой шеи, выпирала кость. Плечи его словно съежились, стали сухими, узкими.
Старым и жалким показался Волкову Филин. И было досадно на себя за то, что побаивался его утром, ждал от него чего-то жестокого, страшного.
«Скис старик», — подумал он.
Да и как не скиснуть. К концу подходит его жизнь. А что впереди? Пока колония… А дальше? Ну, выйдет он на свободу, а там у него ни кола, ни двора, ни родных, ни семьи… Где умирать станет?
Волков присел на скамейку, дотронулся до старика.
— Филин.
Старик пошевелился, искоса взглянул на него.
— А-а… Я думал, ты уж там, — махнул он рукой в пространство.
— Да справку жду.
— Справку ждешь? Дождешься.
Снова опустил голову, словно ему было трудно держать ее. Волков смотрел на его одрябшую щеку. Кожа на ней собралась в морщины, и в складках терялся, становился почти незаметным застарелый шрам от бритвы.
«Да, сдал старик», — подумал он, а вслух сказал: