Порченая
Шрифт:
— Врешь, сукин сын! — повторил Фома, сжимая обмотанную кожей рукоять кнута. — И нечем тебе подтвердить свои подлые враки!
— Есть, — ответил Поводырь, и в его зеленоватых глазах замерцал тусклый огонек, как мерцал бы впотьмах сквозь немытые стекла. — Но чем вы заплатите мне, господин Ле Ардуэй, если я докажу, что слова мои истинная правда?
— Всем, чем пожелаешь, — отвечал крестьянин, поддавшись соблазну, который неминуемо губит тех, кто ему поддается, — соблазну узнать свою судьбу.
— Согласен, — ответил пастух. — Слезьте с лошади и подождите секунду.
Из котомки, откуда он только что вытащил заколку, пастух достал небольшое зеркальце, какими пользуются
— Ну и на что оно? — пробурчал Ле Ардуэй. — В нем ничего не видно.
— A вы смотрите, смотрите, не отводите глаз, — настаивал Поводырь. — Что-нибудь да увидите.
Поднялись и два других пастуха, привлеченные ворожбой, подошли поближе к приятелю. Над зеркалом они склонились втроем, пастухи и Фома, который все старался покрепче обмотать вокруг руки поводья кобылы — та так и норовила шарахнуться в сторону. Широкополые шляпы пастухов заслонили свет над зеркалом.
— Смотрите, смотрите, — повторял Поводырь.
И принялся потихоньку бормотать странные, неведомые Фоме слова, от которых того невольно пробирала дрожь. Зубы Ле Ардуэя так и стучали от нетерпения, любопытства, мистического ужаса — а ведь он никогда не отличался суеверностью.
— Сейчас вы что-нибудь видите? — спросил Поводырь.
— Да, — отозвался Ле Ардуэй, замерев от напряжения, — похоже, начинаю что-то различать…
— Говорите, что видите, — распорядился Поводырь.
— Вижу… вижу какую-то комнату, — произнес владелец Кло. — Комната мне незнакома. Гляди-ка, она еще освещена закатом, как только что здешняя пустошь…
— Смотрите, смотрите, — монотонно повторял пастух.
— Теперь, — заговорил Ле Ардуэй, помолчав, — вижу людей в комнате. Их двое, они стоят возле камина. Но стоят ко мне спиной, а красный закат, что освещает комнату, гаснет.
— Не отрывайте глаз, смотрите, — продолжал твердить пастух, держа зеркало.
— Вот что я вижу, — произнес фермер, — горит огонь. Как будто зажгли что-то… Да, огонь в камине! — Голос Фомы Ле Ардуэя перехватило, и сам он судорожно дернулся.
— Говорите, говорите, что видите, иначе гадание прекратится, — неумолимо настаивал пастух.
— Это они, — выговорил Фома, и голос у него ослабел, как у умирающего. — Что же они делают возле горящего огня? A-а, они поворачивают… поворачивают вертел…
— А что на вертеле, который они поворачивают? — спросил пастух бесстрастным, каменным голосом, голосом самой судьбы. — Вы должны сказать сами, не я. Вглядывайтесь, мы уже близки к концу.
— Не знаю, — бормотал, изнемогая, Фома, — не знаю… Похоже на сердце. И накажи меня Господь, мне показалось, что оно затрепетало на вертеле, когда моя жена кольнула его кончиком ножа.
— Да, правильно, — бесстрастно подтвердил пастух, — они поджаривают на огне сердце, ваше сердце, Фома Ле Ардуэй!
Слова пастуха оказались тяжелее дубинки, Фома свалился на землю, будто оглушенный ударом бык. Падая, он запутался в поводе лошади и тяжестью своего тела удержал ее на месте. Не случись этого, перепуганная кобыла умчалась бы быстрее ветра, высекая на бегу искры, по выражению дядюшки Тэнбуи, — как только наступила темнота, несчастное животное задрожало от страха и давно уже купалось в собственной пене.
Очнулся Ле Ардуэй в полной темноте. Пастухи-колдуны исчезли… На земле возле Ле Ардуэя светился маленький огонек. Может быть, тлел кусочек трута, которым раскурили пастухи трубки-носогрейки с медными крышечками. У Фомы не
Старый Дюсосей, хоть шел уже одиннадцатый час ночи, еще возился, разбирая железный хлам, собираясь завтра отдать все ненужное приятелю-кузнецу из Кутанса.
По словам кузнеца, он не узнал голоса Ле Ардуэя, когда тот окликнул его с улицы и попросил стакан водки. Старик взял с закопченного подоконника бутылку, налил стакан до краев, как просил Фома, и вынес ему. Тот, не слезая с лошади, выпил стакан одним духом. Деревенский Гефест поставил на камень у двери дымивший и потрескивавший на ветру фонарь и в его мигающем свете увидел, что кобыла Ле Ардуэя мокра, как белье, которое только что вытащили из речки.
— Что же это вы так загнали свою лучшую лошадку? — задал он вопрос хозяину Кло, который сидел в седле истуканом и ни слова ему не ответил, только опустил стакан вниз, прося тем самым еще раз его наполнить.
— Господин Ле Ардуэй был моим клиентом, и хорошим клиентом, — рассказывал старичок кузнец молодому Луи Тэнбуи, — но порой капризничал, как капризничают большие господа, хотя сам был всего-навсего из разбогатевших. Я налил ему второй стакан, потом третий… он опрокидывал их так быстро, что на четвертом я посмотрел на него пристально и сказал: «Грудь у вас ходит ходуном, как мои большие мехи, а водку пьете, как раскаленное железо пьет колодезную воду. Может, с вами случилось что-то худое на пустоши?» Ответа я не услышал. Он продолжал опрокидывать стакан за стаканом с такой торопливостью, что очень скоро в бутылке ничего не осталось. Я посмотрел на пустую бутылку и сказал: «Вот и конец!» С усмешкой сказал, хотя было мне не до смеха. Одни вид Ле Ардуэя примораживал меня, будто лед. «С вас столько-то, сударь», — прибавил я. Но он и не потянулся к кошельку, исчез будто молния, похоже, выпитая водка опалила огнем не его брюхо, а брюхо его кобылы. О деньгах я не беспокоился. Человек с человеком всегда сойдется, говорит пословица. Но, вернувшись в кузницу, сказал Пьеру Клю, подмастерью, который стоял у наковальни: «Попомни мои слова, малец, не миновать беды в Белой Пустыни. Вот увидишь! Ле Ардуэй возвращается к себе в Кло, и на сердце у него камень, как у Каина. Могу поклясться, что над его сведенными бровями написано слово “убийство”».
XII
Фома Ле Ардуэй, вернувшись в Кло, не застал жены дома. Зато застал величайшее беспокойство: никогда еще Жанна Мадлена не задерживалась до такого позднего часа. Она ушла из дома, как только прозвонили к вечерне, стало быть в семь часов. Обеспокоенные батраки подумали, что хозяйка могла заплутаться в потемках, и разошлись во все стороны с фонарями. Въехав во двор, Фома Ле Ардуэй, к изумлению домашней прислуги, даже не справился о жене, злобно выругал бестолковую челядь и во весь опор снова ускакал на той же кобыле, на какой примчался, клокоча от темной нутряной ярости, что позволяет закусить до боли губу, но не позволяет выплеснуться тайне.