Порченая
Шрифт:
Похороны хозяйки Ле Ардуэй тоже собрали великое множество народа, но, к сожалению, не только потому, что покойницу отпевали в церкви и она на десять лье в округе слыла королевой среди хозяек. Может быть, еще притягательней оказался душок преступления, что окутывал, будто облаком, ее противоестественную кончину. Вполне возможно, на похороны Жанны люди пришли, желая узнать подробности ее сомнительной кончины, а не для того, чтобы благоговейно отдать последний долг. Нескончаемой работе человеческих языков не мешает ни следование за гробом, ни засыпание могилы, их не останавливает ни панихида, ни уважение к смерти — они работают, утоляя неутолимое любопытство, доставшееся нам от Евы и толкнувшее ее к падению. Возможно, впервые в жизни вид гроба не погрузил собравшихся крестьян в невеселую степенную задумчивость, обычно сопутствующую смерти, а растревожил, напротив, смутным беспокойством.
Всех
В Белой Пустыни не помнили похорон, где бы место за гробом, обычно заполненное плачущими людьми в трауре, пустовало. Вот об этом-то и толковали без устали. В церкви все головы повернулись к скамье, где должен был бы сидеть хозяин Ле Ардуэй, но нет, его там не было. Ле Ардуэй так и не вернулся больше в Кло. Искали глаза присутствующих и еще одного человека — аббата де ла Круа-Жюгана — и тоже напрасно. Уехав накануне в Монсюрван, он до сих пор не вернулся от графини Жаклины. Всю заупокойную службу пустовала его дубовая скамья на клиросе, знаменитый черный капюшон, который виднелся на ней каждое воскресенье, так и не появился.
Прихожан так занимало отсутствие двух мужчин, что они не обратили внимания на присутствие женщины, а ее появление было более чем знаменательно.
Клотт то ли из-за неверия, то ли из-за недуга никогда не появлялась в церкви, ее не видели там вот уже пятнадцать лет. Справедливости ради добавим, что ее вообще нигде не видели, так как добиралась она разве что до своего порога. Природа наделила Клотт мужеством и душевной стойкостью, она не оскорбляла святынь, она их чуждалась, не позволяя вторгаться в свою жизнь. Иродиада из Надмениля, свирепо расправлявшаяся с мужчинами бичом своей красоты, в старости превратилась в отшельницу. Вторая Мария Египетская, только с кровоточащей гордыней, она и не подозревала, какую душевную силу могла бы обрести у подножия креста. Кюре Каймер, обходя на Пасху своих прихожан, заходил и к ней, присаживался у постели и говорил о том утешении, какое она почерпнет в исполнении христианского долга. Клотт в ответ улыбалась с горьким высокомерием. Неплодная себялюбивая Рахиль не искала для себя утешений, она потеряла все, утратив красоту и молодость. С надменной улыбкой смотрела она на простака священника, мальчишку ее деревни, что рос у нее на глазах, шагал по борозде за плугом, не обладал и тенью породы, а порода в глазах женщин, подобных Клотт, и есть та благодать, какой не дает и помазание святым елеем. Высокомерная улыбка, горделивое отчаяние, не позволяющее себе ни единой жалобы, — такой она была всегда, и такой из года в год видел ее священник. Царственная манера Клотт пригубливать жалкий абсент, держа стакан, будто драгоценный бокал на пиру в замке Надмениль, ее снисходительная усмешка подавляли кюре, и слова, которые могли бы обратить Клотт к вере, замирали у него на губах. Так говорил сам кюре, и его эта женщина, отягощенная греховной жизнью, плохо одетая, живущая в жалком домишке, заботила куда больше, чем графиня де Монсюрван, украсившая сводчатую залу своего замка вырезанными из дуба гербами, дерзко возродив память о предках-феодалах, словно смерч революции не смел все права и привилегии, которые олицетворяли древние гербы. Добрый кюре вопрошал себя, что станется со старухой Клотт, — жизнь ушла на грехи и высокомерное неверие, не так-то много осталось у нее времени, чтобы подать пример раскаяния…
Однако кто знает? Может, час для нее наконец пробил? Смерть Жанны стала последней каплей и переполнила горем сердце Клотт, что долгие годы несла свои беды, не сгибаясь и не жалуясь. Клотт просила у Господа для мадемуазель де Горижар того, чего никогда не просила для себя: милосердия и прощения. Клотт молилась. Она обрела смирение молитвы и утешение слез. Потрясенная смертью Жанны, она поклялась себе, что доберется до церкви Белой Пустыни и проводит до могилы ту, кого называла «дитя мое». И если ноги ей откажут, она доползет на одной только страсти своего
В день похорон Клотт поднялась с зарей, надела юбку и кофту потемнее, взялась обеими руками за палку, без которой не могла сделать ни шагу, и пустилась в мучительную дорогу, что была для нее целым странствием. От ее лачуги до церкви надо было преодолеть примерно лье, но какой невыносимой далью оно ей казалось! Клотт не шла, она волочила за собой омертвевшие ноги — запрокинув голову и выставив высокую грудь, устремлялась вперед всей своей несгибаемой волей. Поэты любят говорить о нерасторжимом единстве жизни и смерти, Клотт была живым его воплощением. Двигалась Клотт очень медленно, но все-таки двигалась, — узловатыми руками вцеплялась в палку, подтягивала себя к ней и чувствовала в себе такое неистовое биение жизни, что казалось, еще немного, и омертвевшие ноги тоже оживут. Суровое лицо ее раскраснелось от усилий, впалые щеки пламенели — так бронзовая ваза, разогретая пылающим внутри огнем, мало-помалу окрашивается отблесками пламени.
Когда силы оставляли Клотт, она подчинялась немощи и, побежденная, но не отчаявшаяся, приваливалась к пригорку или куче камней у обочины, а потом снова пускалась в путь, чтобы через несколько шагов опять остановиться. Время шло. Колокол Белой Пустыни позвал прихожан на панихиду. Несчастная услышала его призыв и растерялась. Она измерила взглядом — и каким! — пространство, что отделяло ее от церкви: его вмиг одолела мысль, а должны были сантиметр за сантиметром отмерить безжизненные ноги. До сих пор она твердила себе с надеждой: «Я доберусь», теперь испуганно спросила: «Доберусь ли я вовремя?» На пустынной дороге не дождаться ни всадника, ни фермера с телегой, некому посочувствовать решимости отважной калеки — не может идти, а идет, — подсадить, довезти до церкви. Гнев и бессилие раздирали сердце Клотт, оно тяжело колотилось в груди, но, сколь бы ни тяжелы были его удары, ноги оставались бесчувственными. Клотт больше не останавливалась передохнуть, тело у нее болело, в голове мутилось от усталости, но, боясь потерять сознание и опоздать, она ползла на руках, раня их об острые камни, и волокла в зубах палку, с которой не могла расстаться. Господь сжалился над мужественной Клотт: до церкви она доползла к началу отпевания.
Священник только начал служить, когда полумертвая от изнеможения Клотт заползла за ограду кладбища. В переполненную церковь не войдешь, и Клотт пристроилась на паперти возле бокового входа, ведущего в придел Божьей Матери, там, позади женщин, что столпились и у этих дверей, Клотт присоединила свою молитву и слезы к великолепному песнопению, каким церковь оплакивает мертвых, и еще к карканью кладбищенских ворон, круживших черной стаей вокруг гудящей звоном колокольни. Клотт приползла в церковь помолиться, но оставалась все той же гордячкой — она не стала окликать стоящих к ней спиной женщин и здороваться с ними, а те, перешептываясь, толковали о покойнице, хозяине Фоме и аббате де ла Круа-Жюгане. Клотт никто не заметил, она отползла от церкви чуть раньше окончания панихиды.
Заупокойная служба кончилась. Гроб подняли с козел, на которых он стоял, и понесли на кладбище, где ждала его вырытая могила. Причт с пением псалмов двинулся за гробом, а следом повалила толпа. И у самых суровых мужчин щемит сердце, когда причт стоит вокруг могилы с погашенными свечами, а священник кропит ее святой водой под пение «покойся с миром», потом кропит гроб, сняв с него траурный покров, и вот уже о крышку гроба глухо ударяют первые комья земли. Гроб опустили в могилу, и ничто пока не нарушило торжественного и печального обряда. Священник в последний раз благословил покойницу и с последним «амен» отошел от могильной ямы, оставив позади себя глубокую и мрачную тишину. Наступила очередь прихожан кропить могилу святой водой и бросать в нее землю. Все это время Клотт молилась за холмиком свежевырытой земли, никем не замеченная, но теперь подалась вперед и оказалась как раз позади мужчины с кропилом. Клотт потянулась за кропилом, мужчина, передавая его, взглянул на протянутую руку, потом на ту, что ее протягивала…
— Да это же Клотт! — воскликнул он, передернувшись, и отшатнулся, словно протянутая к нему рука грозила заразить его чумой. — Что тебе здесь понадобилась, стриженая? Для какой новой беды ты выползла из своей норы?
Имя «Клотт», ее неожиданное присутствие на кладбище, испуг и брезгливость, выказанные крестьянином, мгновенно подействовали на толпу, зарядив ее тем особым зарядом, какой всегда предваряет из ряда вон выходящие несчастья.
Клотт побледнела, услышав, что ее назвали «стриженой», напомнив о перенесенном унижении, и без того не забытом, но и бровью не повела, будто ничего не слышала, будто боль о погибшей Жанне иссушила весь ее гнев.