Портрет Баскома Хока
Шрифт:
Да, я знал, как ему хочется домой. Я глядел на него и видел, как сильно ему хочется домой, и знал, что ничего не могу поделать. Когда человек начинает вести такие разговоры, ему уже вряд ли что-нибудь втолкуешь. Ну, понятное дело, недели через полторы дали ему отпуск на два месяца, и он пошел прочь на своих костылях. Счастливее человека я не встречал. «Меня отпустили на два месяца, — сказал он, — и если я доберусь-таки домой, папаше Брэггу придется послать всю свою кретинскую армию, чтобы вернуть меня обратно».
В общем, отдыхал он месяца два или чуть побольше, и не знаю уж, что
Да, это был Шайло, это был настоящий бой, и улыбка сошла с наших губ, и мы поняли, что так будет до конца.
Я рассказал тебе о трех битвах; одна была забавная, другая — необычная, а третья — что ж, нам дали понять, что такое война и схватка с врагом. А теперь я расскажу о четвертой. Четвертая битва стоит всех остальных.
Мы попадали в серьезный переплет. И крови было пролито достаточно. Но самое большое сражение, в котором мы побывали, — это Чикамога. Самый кровавый бой — это Чикамога. Всяко бывало, но ни до, ни после я не видел боя, который мог бы пойти в сравнение с Чикамогой. Сейчас я расскажу тебе, что это такое — Чикамога.
Весной и летом того года Старик Рози шел следом за нами через весь Теннесси.
В конце шестьдесят второго нам удалось его остановить: мы разбили его на Стоунз-Ривер. Мы хорошо его потрепали, и ему пришлось отлеживаться. Шесть месяцев он отлеживался в Мерфрисборо. Но мы знали, что он появится. Рози выступил в начале июня и выбил нас из Шелбивилля. Мы отошли к Таллахоме под проливными дождями — ты таких в жизни не видел. Ливни в последнюю неделю июня были ужасные. Но Рози все равно нас преследовал.
Он выбил нас и из Таллахомы. Мы переправились через Камберленд, мы отступили за гору, но он шел по пятам.
Я думаю, в драке, когда ясно, что нужно делать, некоторые оказались бы и пошустрей. Но если доходило до планов и расчетов — тут Старик Рози, Роузкранс, был номером первым. Старик Рози был настоящий лис. По части смекалки никто не мог с ним потягаться.
Пока Брэгг сторожил в Чаттануге, чтобы помешать ему переправиться через Теннесси, он послал часть своих людей на сорок миль вверх по реке. Они ходили туда-сюда, и вокруг холма, и опять возвращались у нас на глазах — в общем, похоже было, что янки там видимо-невидимо. Но бог ты мой! Все это была только уловка! Рози велел им пилить и стучать молотками, строить лодки, трубить в горны и бить и барабаны, короче, шуметь изо всех сил — даже у нас слышно было, как работа кипит, — а сам все это время стоял в пятидесяти милях оттуда, десятью милями ниже Чаттануги и готовился там к переправе. Вот какой был этот Рози.
Мы пришли в Чаттанугу и начале июля и ждали два месяца. Рози пока не нагнал нас. Чтобы до нас добраться, ему еще надо было перейти Камберленд и миновать холмы и овраги со всеми своими людьми и обозами. Кончился июль, а вестей о нем не было. «Господи, — говорил Джим, — может, он
Некоторые из нас уже попривыкли к войне. Просто голова стала работать так, что все словно проходило стороной. Считали, что завтра само о себе позаботится. Вот и я тоже так рассуждал.
Но Джим — другое дело. После встречи с Мартой Пэтон он здорово изменился. По-моему, он проклял войну и армейскую лямку в ту самую секунду, как увидел Марту. С тех пор он жил только одной мыслью: вернуться домой и жениться на этой девушке. Когда приезжала почта, он оказывался первым в очереди за письмами; а если он получал от нее весточку, то брел в сторону точно лунатик. А если письма не было, он уходил куда-нибудь и сидел там один-одинешенек: ему становилось так плохо, что он не хотел ни с кем разговаривать. Ребята считали его странным — нелюдимом, который все думает да беспокоится бог знает о чем и хочет, чтобы его оставили одного. Ну, они скоро и оставили его в покое. Ребята не очень-то его жаловали — они ведь так и не узнали, в чем штука, так и не узнали, что по-настоящему он вовсе не такой, каким кажется. Все это было только потому, что он был отчаянно влюблен — влюблен как никто на свете. Да что говорить! Я-то знал! Я с первого дня знал, где собака зарыта.
Удивительно, как война меняет человека. До войны я был серьезным, а Джим — шалопаем.
По-моему, я слишком много работал. Мы были очень бедные. До войны я, кажется, вообще не знал, что такое свободное время. А когда началась война, думал только о веселье и развлечениях, которые мне предстоят; а потом, когда понял, что это такое, — тут я уже привык и мне было наплевать.
Я всегда умел приспосабливаться. Может быть, потому я сейчас и сижу здесь. Я не любил ломать голову, и как бы круто нам ни приходилось, я всегда думал, что выдержу, раз другим это удается. А завтра пусть само о себе позаботится. Я считаю, меня смело можно назвать оптимистом. Если дело было плохо, я всегда думал, что могло быть и хуже, а когда было хуже некуда — что ж, я считал, что это не вечно и когда-нибудь все обязательно пойдет на лад.
А насчет армии мне кажется: когда дела пошли совсем плохо и не оставалось никакой надежды на улучшение, я как раз и попал туда, где можно на все плюнуть. Я ложился и засыпал спокойно, не думая о завтрашнем дне, потому что не знал, что будет завтра, вот и не ломал голову зря. Ты, наверно, скажешь, что это у меня пентландовское — вера в судьбу.
Ну, а с Джимом все было наоборот. До войны он был беспечным, как жаворонок: только и знал, что веселиться. Но потом пришла война, и он стал другим человеком.
И, как я рассказывал, случилось это не сразу. Когда мы в то утро вышли из дому, Джим был просто счастлив. Я думаю, он, как и все мы, собирался на войне порезвиться. Мы отвели на это месяцев шесть. Мы считали, что потом вернемся, и это, разумеется, устраивало Джима. Да и не только его. У нас появилась возможность надеть форму и посмотреть мир, пострелять в янки и загнать их на север, а потом вернуться домой и хвастать перед теми, кто остался, и строить из себя героев, и гулять с девушками.