Портрет Баскома Хока
Шрифт:
Вот так это выглядело в наших глазах, когда мы вышли из Зебулона. Мы и думать забыли о зиме. Мы и думать забыли о грязи, холодах и дождях. Мы не знали, что такое идти на пустой желудок, босиком, с обмороженными ногами и без всяких шинелей, ложиться на голую землю и засыпать, ничем не прикрывшись, да еще радоваться не переставая, если попадалось сухое местечко, и больше от усталости ничего не соображать. Обо всем этом мы не думали и не слыхали. Мы не знали, что нас ждет в зарослях кедровника у реки Чикамоги. А если б узнали — если б кто-нибудь рассказал, — все равно, я думаю, не обратили бы внимания.
Ну вот, я и говорю: мы все сражались и сражались, а войне не было конца. Старик Рози шел по пятам. «Господи, — говорил Джим. — Когда же это кончится?»
Я и сам не знал. Мы воевали целых два года, и я давно уже на все плюнул. Джим — другое дело. Он не переставал молиться и надеялся, что скоро наступит конец, он приедет домой и заполучит свою девушку. И вначале — год или чуток побольше — я его подбадривал. Я ему говорил, что это не вечно. Но потом говорить стало без толку. Он уже не верил.
Потому что Старик Рози наступал. Мы разбили его и остановили на время, но он отлежался и опять преследовал нас, опять нажимал. «Господи! — говорил Джим. — Когда же это прекратится?»
В то лето Рози оттеснил нас к нижней границе Теннесси. Он выбил нас из Шелбивилля, и мы отступили к Таллахоме, к перевалу. Когда мы переправились через Камберленд, я сказал Джиму: «Теперь он попался. Чтобы догнать нас, ему придется перейти через горы. А как только он это сделает, он попался. Брэгг только этого и ждет. На сей раз мы ему покажем, — сказал я, — от него мокрого места не останется. К рождеству будем дома, Джим, вот увидишь».
А Джим только взглянул на меня, покачал головой и говорит: «Господи, господи, не верю я, что эта война кончится».
Не то чтобы он боялся янки — а может, потому-то он и дрался как тигр. В бою Джим словно терял рассудок. Он шел на риск и вытворял такое — я не видел, чтоб кто-нибудь так рисковал. Но я думаю, это было просто отчаяние. Он ведь ненавидел войну. Он не мог привыкнуть к ней, не то что другие. Он не мог принять это как должное. Вряд ли он очень боялся умереть. По-моему, он все еще был полон жизни. Он не хотел умирать, потому что очень хотел жить. И очень хотел жить, потому что любил.
…Ну, стала быть, Рози наконец вытеснил нас за Камберленд. В июле мы уже стояли в Чаттануге, и несколько недель все было тихо. Но я не забывал, что Рози идет следом. Он объявился к концу августа и опять стал нажимать. Он переправил через Камберленд обозы; дороги были плохие, да еще шли дожди, и телеги у него увязали по ступицу. Но он справился с этим, спустился в долину, потом перевалил через холмы и в начале сентября уже опять наступал нам на пятки.
Мы вышли из Чаттануги восьмого. Наши отряды еще не покинули города, а Рози уже вступил в него с другой стороны. Мы спустились вниз по реке, за гору — это к югу, — и Рози решил, что опять поймал нас на марше.
Но на этот раз мы его провели. У нас все было готово к встрече, мы выбрали местечко и притаились. Старик Рози шел за нами. Он
Мы заняли позиции на Чикамоге семнадцатого. Янки пришли восемнадцатого и расположились в лесу напротив нас. За нами были гора Лукаут-Маунтин и река Чикамога. Янки стояли в лесу перед нами, на взгорке, спиной к холмам Мишнери-Ридж — холмы были к востоку от них.
Битва на Чикамоге происходила в зарослях кедровника.
Эти заросли, насколько я знаю, в длину тянутся мили на три, а шириной в милю. Мы бились два дня по всей роще, то тут, то там. Когда бой начался, кедровник был такой густой и непроходимый, что можно было воткнуть в него нож в любом месте, и он бы остался торчать. А к концу боя кедровник так выкосили пули и снаряды, что ты мог невооруженным глазом увидеть черную гадюку в ста метрах от себя. Посмотришь на эту рощу после боя, и кажется, что даже колибри размером с ноготок разнесло бы в клочки, залети он туда днем раньше. И все-таки больше половины тех, кто вошел в кедровник, выбрались оттуда живыми и могут рассказать обо всем. Не верится, что это правда. Но я был там и видел это своими глазами.
После полуночи — было, наверно, около двух, и мы заснули в ожидании завтрашней битвы — Джим разбудил меня. Я проснулся мгновенно — это вошло в привычку, — и, хотя стояла такая темь, что вытяни руку, и ладони уже не видать, я его сразу признал. Он был бледный, словно привидение; за время последней кампании он высох как щепка. В темноте его лицо белело как бумага. Он больно ткнул меня в руку. Я так и подскочил, а потом увидел его и тут же признал.
— Джон, слышишь, — сказал он и сильно ткнул меня пальцами в руку, она аж заныла от боли. — Джон! Я видел его! Он опять был здесь!
И, скажу я тебе, у меня сердце захолонуло, так он это произнес. Говорят, мы, Пентланды, народ суеверный — может, оно и правда. Рассказывают, что однажды на закате наши видели моего брата Джорджа — он взбирался на холм, — и все, старый и малый, высыпали на крыльцо и глядели, как он поднимается на холм, и заворачивает за дерево, и исчезает, словно земля его поглотила; а через десять суток пришло известие, что его убили под Ченселорсвиллем в тот самый день и час. Я слыхал эти истории и не придавал им никакого значения, хотя знаю, что остальные в них верят. Но вот что я тебе скажу: это бледное лицо в темноте, эти горящие черные глаза, и как он это произнес, и всё вокруг…
Рядом спали люди, и я слышал, как кто-то пробирается по лесу, слышал, как позвякивает упряжь, — ей-богу, этого достаточно, чтобы сердце захолонуло! Я схватил его за руку, я встряхнул его, я не хотел больше ничего слышать, я велел ему замолчать…
— Джон, он был здесь! — сказал Джим.
Я не спросил, о ком речь: я знал это слишком хорошо. За последний месяц он видел его в третий раз — неизвестного всадника. Я не хотел ничего слушать, я сказал, что это ему приснилось и чтобы он шел досыпать.