Портреты пером
Шрифт:
«Утро же мое начиналось с того, — вспоминает Полонский, — что я под навесом кофейни, на чистом воздухе, за отдельным столиком пил кофе и читал местные газеты… Черт возьми, как было уютно и спокойно и ново — так жить, как я зажил.
…Ко мне, казалось, вернулись и моя юность и моя свежесть и беззаботность — та беспечность, которая придает такую легкость жизни… и добавьте к этому — никаких угрызений совести, никаких страстей, кроме единой — страсти мазать масляными красками.
Прежде всего, разумеется, я хотел знакомства с Калямом».
В доме Каляма, на набережной озера, первый этаж занимали выставочные залы и магазин. На втором этаже были жилые комнаты и мастерская
Калям принял Полонского в своей мастерской. Стены ее были уставлены начатыми и законченными пейзажами. Деревья, горы, ручьи, водопады — все это было выписано тщательно, все было эффектно по освещению.
Художник — низенький, сухощавый, кривой на один глаз — в халате сидел у мольберта. В руках держал палитру и кисть. Он работал. Его новая картина изображала берег озера и полосу вспененных волн, освещенных солнцем.
Полонский представился. И обратился с просьбой принять его в число учеников. «Выслушав меня, — вспоминает он, — Калям извинился и сказал, что мастерская, где работают его ученики, уже переполнена, что нет ни одного свободного места и что он принять меня не может… Помню затем, как я отворил дверь на пустую лестницу и вышел на набережную…»
«Как после объяснили мне, — рассказывает Полонский, — в этом отказе я сам был виноват, назвавши себя дилетантом или просто любителем живописи. — Моя школа, — сказал он кому-то, — не для дилетантов, а только для тех, кто на всю жизнь отдается живописи».
Тогда Полонскому посоветовали обратиться к старому учителю самого Каляма, художнику Дидэ. Полонский пришел в мастерскую к Дидэ, показал ему свои рисунки и был принят в число учеников за небольшую плату. «Сейчас же мне был дан на выбор этюд с натуры, — вспоминает он, — и указано мое место в мастерской перед свободным мольбертом около окна».
Здесь он начал трудиться ежедневно, с десяти утра до пяти, копировал картины. «Дидэ не каждый день заходил в нашу комнату, заходя же, со своей трубочкой и в ермолке, он по обыкновению молча глядел на нашу работу или в коротких словах советовал употреблять ту или другую краску».
Три месяца прожил Полонский в Женеве — и впоследствии написал:
«…оглядываясь назад, в прошлую жизнь мою, нахожу эти месяцы счастливейшими в моей жизни. Почему? Да потому, должно быть, что я только что избавился от занятий мне не свойственных… Впервые отроду я пользовался свободной жизнью, в надежде, что живопись в будущем даст мне возможность зависеть только от себя и от своего таланта».
Жил он в Женеве очень скромно.
«Моей же хозяйке, хлопотливой и доброй мадам Пико, — вспоминает он, — да и многим из числа моих сожителей [в пансионе] почему-то казалось, что я богач; происходило же это оттого, что я не умел торговаться там, где все поражало меня своей баснословной дешевизной, или же потому, что я был щедрее других, или просто оттого, что мне пришло в голову заниматься живописью, иначе сказать — гнаться за мечтой, что, по мнению людей положительных, позволительно только людям вполне обеспеченным.
Впрочем, я так был жизнерадостно настроен, что и сам себе казался богачом и на первых порах не заглядывал вперед, не задавая себе вопроса, надолго ли мне хватит моих благоприобретенных франков, если я буду накануне праздников садиться на пароход и, переплывая живописное, горами обставленное озеро, ночевать в Веве, посещать Монтре и Шильон…»
Он уже начинал жалеть, что весной в Москве уклонился от женитьбы, когда его сватали.
Да, пожалел он о том, что упустил минувшей весной, но еще больше жалел об утраченном давно и бесповоротно… Еще в Баден-Бадене написал он стихи, обращенные, по всей видимости, к Соне Коризне — к давней Соне, не к нынешней, где-то в России существующей
Это стихотворение («Утрата») он послал — уже из Женевы — Майкову в Петербург.
Однажды утром его разбудил стук в дверь — мадам Пико принесла письмо. Это было ответное письмо Майкова.
Оно так обрадовало Полонского, что он соскочил босиком с постели и, по его словам, «как Чичиков, сделал антраша».
Майков сообщал, что в Петербурге известный богач граф Кушелев-Безбородко собирается издавать литературный журнал «Русское слово». И «уже для ведения журнальных дел пробовал набирать помощников… Я как раз попал на такую историю, — писал Майков, — когда вышла грязненькая история с последним помощником, и предложил ему тебя, прибавив, впрочем, что не знаю, согласишься ли ты, — он, разумеется, был в восторге».
Никак не в меньшем восторге был Полонский, когда прочитал об этом в письме. Ведь открывалась возможность в скором времени стать помощником издателя журнала! Возможность целиком отдаться литературному труду и при этом жить безбедно — богатый издатель будет хорошо платить!
Ранее Полонский писал Майкову, что собирается зимой побывать в Риме, и вот Майков сообщал о графе Кушелеве: «Он будет зимой в Риме, где будешь и ты, и вы сойдетесь, поговорите, и ты посмотришь».
В конце письма Майков отозвался о стихотворении «Утрата»: «В пьеске, присланной тобой мне, есть два великолепные, пушкинские стиха, да и вся пьеска пахнет ароматом Пушкина: Все недосказанное вами И недослушанное мной».
В начале декабря Полонский выехал по железной дороге из Женевы — через альпийский перевал Монсенис и Турин — в Геную. По дороге — в Альпах, да и по ту сторону Альп, в Турине, — он зябнул ужасно и кутался в плед, а в Генуе сверкало теплое море, зеленели деревья, цвели розы.
Из Генуи он отправился на пароходе в Ниццу, куда прибыл в шесть часов утра. Ночью на море дул пронизывающий ветер, он простудился.
В Ницце нашел себе — на две недели — комнату в гостинице, комната оказалась холодной, приходилось топить камин. А по улицам можно было ходить в одном сюртуке.
И здесь он много рисовал с натуры, однако признавался в письме к Майкову: «Я в живописи так далеко ушел, что теперь начинаю сомневаться в моем даровании, ибо чем дальше в лес, тем больше дров. Вряд ли быть мне живописцем — чувствую, что природа, меня окружающая, сильнее души моей — т. е. магнетизма в ней больше, чем во мне… Для дилетанта природа — женщина, в которую он страстно влюблен и перед которой он робеет. Для художника природа — жена, которую он любит, но обходится с ней запросто, по-домашнему. Здесь под словом художникразумей живописца, — не знаю, можно ли это отнести к поэту. Может быть!»