Портреты в колючей раме
Шрифт:
Иван легонько подталкивал меня в спину, ведя по узкому проходу между койками. «Иди, иди, политик, сейчас наговоримся». Мы вошли в каптерку, ключи от которой были только у бугра. «Закури-ка „блатных“», – неожиданно предложил он, протягивая «Беломор». Я закурил. Мы долго молчали. «Слушай, Вадим, – обратился он ко мне впервые по имени, – ты меня тоже пойми. Мне ведь тебя приказали гнуть, сам понимаешь, начальство за каждым твоим шагом следить будет, и за мной тоже – как я приказ исполняю. Меня же на досрочное освобождение готовят, жена одна с сынишкой, я уже почти три года маюсь. Но я, блядь буду, вторую ночь не сплю. Я в политике не особенно понимаю, хоть в школе за умного считался, а потом с учительницей жил. Я не знаю, прав ты там, не прав, кто там разберет, но мне одно покоя не дает. Ты за идею какую-то сел. И никак у меня не получается, объяснить себе не могу, как это я прос то за кражу сижу и могу над тобой издеваться, если ты бескорыстно на срок пошел. Не знаю, что и делать. А что воруют все, так это мне объяснять не надо. Вот начальник лагеря, коммунист хуев, требует от меня, чтобы я втихую с лесобазы нашей стройматериал
Барак не спал. Барак недоумевал, наблюдая, как я возвращаюсь к своей койке. Барак ожидал окровавленного полутрупа…
Тянулись каторжные дни. Сразу же после побудки в барак врывались активисты и выгоняли заспанных трясущихся людей на удивительную экзекуцию – физкультурную зарядку на 45-градусном тюменском морозе. Не успевших одеться выталкивали босиком, скрывшихся в туалете наказывали лишением свидания с родными, положенного раз в полгода, или права на закупку в ларьке. На зарядку гнали даже из инвалидного барака. В зловещем лиловом свете зимнего утра безногие старики из последних сил махали своими костылями, похожие на диковинных птиц.
На завтрак водили строем и побригадно, и снова приходилось строиться и мерзнуть, а черпак липкой и холодной каши, в которой масло и не ночевало, вызывал особенно поутру приступы тошноты. Спасала столовая ложка контрабандного чая, заглатываемая всухую и запиваемая теплой водой. После мучительно долгого развода, пересчета по пятеркам, нас загоняли в железные фургоны-рефрижераторы и везли под охраной собак через весь славный город Тюмень на пойму реки Тура. В фургоне повернуться было невозможно, так забит он был зэками. После каждой такой поездки некоторые из нас оказывались серьезно обмороженными.
Но дорога казалась сказкой по сравнению с работой, которая ожидала нас на пойме. Распиловка и погрузка в вагоны штабелей леса вручную, погрузка сваленного прямо в снег приросшего к земле кирпича.
Казалось, что время стоит на месте. Красное, воспаленное от холода солнце только качалось над горизонтом и никак не клонилось к закату, к съему…
Бугор сдержал свое слово. Громогласно командуя, он направлял меня на самую тяжелую работу и давал тайный знак звеньевому из блатных Егору. Ему не надо было повторять дважды. Весь высушенный сибирской метелью и бесконечными дозами чифира, который он мешал с неизвестно где добытым спиртом, Егор носился среди штабелей леса, как летучий голландец меж рифами. Даже в самый страшный мороз он бегал по сугробам в распахнутой телогрейке, небрежно накинутой на майку. Никто не мог выдержать его взгляда, глаза его вспыхивали и затухали, ослепляя встречного, как фары машины на ночном шоссе. Лагерное начальство предпочитало не иметь с ним дела. Он заканчивал пятилетний срок за кражу со взломом.
«Политик, – орал Егор, – беги в тепляк, в мою мастерскую, пила сломалась, я мигом приду». Я хватал электропилу и плелся в тепляк – пила, конечно, работала исправно. Через два часа появлялся Егор, он нес мне кружку чифира с долитым в него спиртом – лагерный коктейль. От этого напитка меня кидало из стороны в сторону. «Егор, – жаловался я, – мужики работают, а я здесь отлеживаюсь, совесть мучит». – «Молчи, политик, – ворчал он, – и других не обижу. Не первый год по Северу кручусь, знаю, как начальству мозги запудрить, да мужики и сами понимают, что не по силам тебе. Ну какой тебе выход. Отказ от работы – по карцерам затаскают, а потом во Владимирскую тюрьму переведут. Если уж в уголовный лагерь кинули, то и там со своими политиками тебя вместе не посадят, а с блатными в камере невесело. Сейчас людей с понятием – раз-два и обчелся. Да что ты с совестью своей ко мне пристал, я всю бригаду чифиром пою, благодарят меня, каждый день от обморозки их спасаю».
Егор не любил блатных, хотя, казалось, по всем признакам подходил к этой категории. И статья его по уголовным понятиям – уважаемая: кража со взломом, и держался он с начальством независимо. Но ни к каким группировкам никогда не примыкал. «Какое это ворье, – говорил он мне, – воров больше нет, со времен сучьей войны. Шакалье они все, а не ворье. Посмотри, как они мужиков обирают, цветные эти, только и ждут, как бы у кого передачу отнять. Я за весь свой срок мужика пальцем не тронул, любой бедолага лагерный у меня закурить найдет. А эта мразь – самим за кусок сала позориться стыдно, вот они пацанов с малолетки на мужиков натравливают, те им всю добычу приносят, а потом за них же в карцерах отсиживают, когда мужики на вахту жаловаться бегут. А блатные и в ус не дуют, гуляют по зоне и сало переваривают. Нет, политик, нету больше никаких законов в этом мире, никаких мастей. Есть с понятием ребята, путные, которые понимают, что западло, что нет. А есть эта шерсть блатная, сучня.
Вот посмотри на Лешу Соловья. Когда-то ведь королем зоны был, блатной до не могу, а сейчас отошел от всех, живет сам на сам, а скольким ребятам помог, сколько раз спасал, если кто поскользнется. А освободится кто из путевых ребят, все ему окольными путями кто деньги, кто водку передает, кто просто привет, а об этих шакалах никто и не вспомнит».
Егор часто попадал в карцер за драки с активистами, он не мог перенести, когда узнавал о расправах над пацанами с малолетки за отказ вступить в СВП.
Надо было двигаться куда-то, но без денег не двинешься, вот я сделал маленький налет на магазин в селе соседнем и на поезд бросился. Взяли меня в дороге, доказать ничего не могли, но осудили по наличию денег, которых у меня быть не должно. И присудили к пяти годам. А девчушка эта моя все передачи мне слала, а потом уж не знаю как, но на три года залетела за растрату казенной кассы, только недавно об этом узнал. И куда мне теперь деваться, как по сроку освободят, куда кинуться…»
Начальство моего частого отсутствия на работе не замечало, так как никто из них тепляка в такую стужу не покидал.
Как-то после работы я передал бугру конверт с письмом. Он даже руками замахал: «Не ввязывай меня в свои дела, политик, я же тебя просил». – «Иван, отправь через вольных на рабочем объекте, ты же с ними по штату общаешься, слово даю, моих дел это не касается, и ничего тебе за это не будет». Я просил в этом письме моих друзей из Москвы прислать жене бугра в Тобольск немного денег. Через месяц Ивану пришло недоуменное письмо от жены – просьбу мою выполнили. Он не сразу сказал мне об этом, долго бродил по зоне, курил, был растроган.
В те же первые лагерные месяцы, в те месяцы, когда предстоящий срок кажется нескончаемым, когда теряешь надежду вырваться из вони барака, саднящего скрипа метели, ко мне подошел невысокий скуластый паренек и отрекомендовался – Миша Каменев, заведующий клубом, – и сразу же стал оправдываться за сучью должность, на которой держат его исключительно за музыкальные способности. Он и вправду прекрасно играл на аккордеоне. Мы медленно брели по лагерной зоне и потом укрылись в единственно безопасное для разговоров место – туалет, стены которого к тому же спасали если не от 45-градусного мороза, то хотя бы от метели.