Портреты в колючей раме
Шрифт:
Я не думал тогда, что попаду в Париж и, сидя в «Альказаре» или других кабаре, глядя сквозь стакан шампанского на залитую светом эстраду, буду каждый раз вспоминать маленький глазок в железном фургоне, рыжую девушку, поминутно и пугливо оглядывающуюся по сторонам и задирающую все выше и выше свою незамысловатую юбку… Я не знал тогда, что в парижском кабаре будут душить меня спазмы от этих воспоминаний…
В день нашего доблестного заплыва нам вообще везло. Шоферы всех четырех рефрижераторов, возивших ежедневно взад-вперед, от одной колючей проволоки до другой, 300 душ заключенных, были до необыкновения пьяны, то есть пьяны-то они были всегда, но на сей раз, прежде чем усадить водителей за баранки, конвоиры долго обливали их водой из ведер. Так, впрочем, бывало всякий
Наконец с грехом пополам тронулись и через некоторое время остановились в самом что ни на есть удобном для нас месте – на перекрестке главных улиц славной орденоносной Тюмени. Капитан бегал где-то впереди, расчищая путь, орал на шоферов, что всех их засадит и что будут они не в кабине, а с нами вместе в железном коробе ездить, но машины что-то не двигались. Дырки в обшивке были, конечно, уже пробиты, и завсегдатаи царских лож покровительственно пропускали вперед мужиков в честь дня всеобщей солидарности и благодарения судьбе за удачный конец заплыва. Вдруг кто-то из блатных отпихнул очередного зрителя галерки от глазка и крикнул мне:
– Эй, политик, скорей сюда, скорей, прошу тебя! Это же та самая, рыжая!
– Какая рыжая? – не понял я.
– Да та самая, из-за которой мы две недели назад чуть решетку не разнесли и не схавали с потрохами это пугало вместе с автоматом и овчаркой его поганой! Ей-богу – она, политик! Вон и рукой машет, как будто специально здесь нас ждала. Да вон и Гешка в прошлый раз ее видел. – Гешка, скорей сюда! Рыжая! – кричал он, не дожидаясь, пока мы проберемся к нему. – Рыжая, ну устрой еще раз сеанс, прошу тебя! Смотри-ка, политик, вроде как стесняется, а в прошлый раз не стеснялась, что за чудеса в решете! Может, ты с ней поговоришь, политик, она тебя послушает, ты сумеешь.
– Поди глянь, политик, – неожиданно произнес Гешка, – правда ж, интересно, та или не та?
– А ты что? – спросил я.
– Да устал от плаванья, и малость эти сволочи поцарапали, когда стреляли.
Я подошел к пробитому отверстию, сложил руки рупором и, напрягая все голосовые связки, как можно четче продекламировал самого себя:
Как беглый каторжник, стою перед тобой,Глаза твои – живой мираж спасенья…Рефрижератор затих, конвой не подавал признаков жизни. Девочка вела себя и вправду несколько странно. Она сначала вся вытянулась вперед, как будто пыталась поймать брошенный ей букет цветов, потом как-то особенно гордо отбросила пальцами рыжую прядь, расстегнула блузку и стала подымать юбку. Прохожие оборачивались, но возмущения не выражали, поскольку разъяснять, что в таких рефрижераторах возят заключенных, нужно только западным корреспондентам. Жителям Тюмени это объяснять не надо…
– Так что, та или не та, политик? – безучастно спросил Гешка.
– Та самая, – ответил я.
Усилия капитана, наконец, принесли какой-то результат, и машины тронулись с места. Никто не мог успокоиться.
– Слушай, политик, чего она здесь ждала, а? – перебивая друг друга, галдели блатные. – Ведь она же наперед не знала, что ты ей стихи начнешь читать, а в прошлый раз никакого концерта, кроме хая, который на конвой подняли, вроде бы не было. Может, влюбилась в кого? – Да в кого тут влюбишься! Во-первых, всем сидеть незнамо сколько, во-вторых, она же никого из нас не видела. Что она видела! Только короб этот чертов и видела! – Может, у нее сидит кто из своих, и она думает, что его с нами возят? – строились новые
– А мираж, это что? Самолет такой, что ли?
– Сам ты дурней паровоза. Мираж – это в пустыне.
– Что в пустыне?
– Ну, когда в пустыне пить хочется. Правильно, политик?
– Правильно, – подтвердил я, – когда пить хочется… – Но думал совсем не про пустыню.
– Да, чудной народ – бабы, – резонно заметил кто-то из мужиков, – у них никогда ничего не разберешь.
– Во как, батя, – ехидно заметил тот чернявый, что звал меня на помощь, – ну ты даешь! Так говоришь, до сих пор и не разобрался. А вот политик, гляди, совсем молодой, а быстро понял, что к чему.
Но «политик» как раз ничего не понимал. Было, конечно, одно странное совпадение фактов. Я вспомнил – в прошлый раз, когда рыжую успокаивали, что по крайней мере всех нас за ее сеанс не расстреляют, Гешка крикнул ей: «Как тебя зовут?», – и та ответила: «Люда». Он снова спросил: «Учишься, что ли, где?» Она помолчала и как-то глухо и раздраженно бросила: «Работаю. На стройке». Других вопросов-ответов не было – это я точно помнил.
И вот дня три назад Гешка Безымянов неожиданно заявился ко мне в барак. Неожиданным его визит показался мне потому, что Гешка, хотя и был «из блатных», но держался всегда особняком, а если и общался, то только с Лехой Соловьем. То ли сильное влияние на него имел Соловей, то ли сам он был по натуре таков, но на мужиках он никогда не выезжал, а напротив, даже лез на скандал, если уж слишком сильно издевались над ними бригадиры или активисты. В отличие от вездесущего отчаянного Егора, он был всегда молчалив и как-то даже на вид меланхоличен, но обладал твердой рукой и удивительной способностью так вставить слово в общий разговор, чтобы все обернулись, как оборачиваются на выстрел. Сроку у него было восемь лет, сидел он по приговору за аварию, но поговаривали, что авария – это только предлог, что посадили его за какие-то крупные дела, о которых он, впрочем, сам никогда не упоминал.
Гешка явился ко мне с обычной просьбой – черкнуть пару строк «заочнице»:
– Вот понимаешь, политик, привязалась какая-то дура, наверное, кто из освободившихся мой адресок ей подбросил, пошутил малость. Мне и сидеть-то еще больше трех, – как всегда сквозь зубы равнодушно проговорил он, – но ты уж напиши, если время будет, а я потом сам через вольных отправлю. Ну а там, сам знаешь, люди свои, сочтемся.
С этим Гешка удалился, оставив меня в некотором недоумении. К тому времени я более или менее успешно вел от разных лиц кипучую переписку примерно с двумя десятками неизвестных мне дам и даже до того запутался, что собирался завести картотеку, поскольку только по очередному ответу смутно мог припомнить, что именно той или иной от лица такого-то писал. Картотеку, впрочем, завести не представлялось возможным, ибо каждую неделю трясли всю зону шмоны, и не мог я рисковать сердечными тайнами друзей. Все это было так, но уж от Гешки я такой просьбы никак не ожидал, памятуя его фанатичную скрытность, а кроме того – грамотность. Ибо школу он успел кончить, правда, уже в колонии для малолеток, да и в бараке я часто заставал его с книгой в руках. Книгу он сразу же прятал под подушку, и поэтому даже я не знал, чем он интересуется.
Итак, к Гешкиной просьбе я отнесся довольно серьезно, хотя он сам, казалось, не придавал ей особого значения. Я даже зашел к нему в барак и шутливо спросил:
– Так что тебе твоя невеста-то написала?
Гешка, по обыкновению невозмутимо, поднялся с нар, порылся где-то, поморщился и заявил:
– Выбросил, кажется. Давай лучше чайку глотнем. Эй, шнырь, – крикнул он, обращаясь к дневальному, – быстро на шухер, чтоб менты не вошли.
Потом вытащил аккуратно завернутый в носовой платок чай. Глотнули по столовой ложке, запили теплой водой. Кровь зашевелилась в жилах и застучала, забормотала, как ручей в ущелье: «Ты жив еще, слышишь, ты жив».