Порядок в культуре
Шрифт:
И эта череда «выпадающих из мира» героев (и уж не выпадающего ли из истории народа?) была бы неправильна, неправедна и даже страшна, если бы писательница не знала о правильности жизни (правильном её ходе) или не показывала этого читателю и не сравнивала своих героев с идеальным в этой вечной правильной жизни. А она может, например, посвятить рассказ одному-единственному: сиротству сына без отца («Такая была жара») и описывает чувство потери отца (который банально бросил первую семью, найдя «счастье» с другой женщиной) как вполне апокалипсическое, конечное для мальчика. Он ждёт отца с такой силой, решительно не желая принимать никаких доводов и аргументов взрослых, что высвечивается сквозь это упорное ожидание какая-то древняя библейская правда. Отцовство есть главнейшая вещь на земле, и верность сына
Большинство героев книги не позиционированы как люди убеждённо верующие, но при этом все они приемлют этот мир (даже и выпадая из него) как мир Божий. А потому всё главное в рассказах Татьяны Соколовой происходит внутри — в душе героев. И в этом смысле она следует основному «коду» русской литературы, её христианской ветви — где душа всего дороже. Татьяна Соколова будто бы следит за тем, как происходит умножение (нарастание) или растрата (часто какая-то даровая, «ни для чего») души в героях. Самобытие человека и самобытие народа не есть что-то статичное. Но дух человеческий — это главный первоисточник нашего творения жизни: «До самого вечера Саня Смирнов так и не пришёл в себя. Ему казалось, он до сих пор лежит, придавленный вонючим хламом в полуподвальной комнатёнке. А у парадной двери музыкальной школы суетится кто-то вроде плюгавенькой собачонки, повизгивает, виляет куцым хвостом, неразумный, растерявшийся, сам просящий заклания, минутами падающий на скрюченный хребет, выставив кверху с обломанными когтями кривые лапы, обнажив мягкий голый живот. На самом деле ничего этого конечно не было….» («Душа в законе»). Татьяна отыскивает душу под лохмотьями и под хламом. Она сосредоточенно прислушивается к тем малейшим, еле ощутимым колебаниям, что могут вдохнуть в человека надежду и способность восстать из под самого хлама, из самой низины низости.
Часть рассказов книги — это неторопливое накопление жизни вокруг её центра. Что и кто этот центр? Строительство дома? Рождение ребёнка? Я вижу, что в центре нет мужчины, каким бы привлекательным он ни был изображён: «Этим сжатым спрессованным пламенем Филиппович проходил и по улицам города. Невозможно было не заметить его среднего роста фигуру, характерную, словно бы по огню, походку, смуглое с большими пылающими глазами лицо, чёрную, как уголь, шевелюру, тяжело спадающую на широко развернутые плечи» («Пламенея, сгорая»). Мужчина у автора, как в этом рассказе, бывает и импульсивен, физически яростен, но чаще всего он сломлен — сломлен непомерно жестокими обстоятельствами и вытесненностью на периферию жизни.
Если нет мужчины, то это, конечно, главное свидетельство неправильности мира. Но в центре художественного мира писательницы нет и женщины, хотя женщины Татьяны Соколовой не только рожают детей, но и строят дома, и часто не только опекают, но и воспитывают мужчин: «Я вовсе и не хотела сказать, что женщина всегда понимает и главное, и последнее. Нет. Она лишь, может, предчувствует это чуть-чуть раньше, на одну всего минуточку» («Деревенский этюд»).
Но как же, чем держится жизнь, если длящие ее из рода в род мужчина и женщина так далеко разошлись друг от друга, что чаще не слышат, не понимают, не видят друг друга, как то положено самой природой человечьей?
Однако центр в книге есть, и оттого мир книги отнюдь не хаотичен, напротив — при всём драматизме реалий, он устойчив, а порой и лиричен, насыщен романтизмом. И Тот, кто задает правильную меру этому миру, не называется всуе, а присутствует как Око невидимое, как тихая песнь жизни, как потаённая мелодия самого автора: «Почему-то они решили, что тогда будет утро. Ярко-красное круглое солнце встанет над чёрной подковой горизонта. Терпкий огонь нереального этого солнца побежит по белому полю, как по чистому листу бумаги, от края до края, обращая всё в не пепел, но в розовое. Всё станет розовым: чёрные леса вдали, фиолетово-низкое ровное небо, зябко-сумрачный воздух над пустотою
Я говорила, что нет в прозе Татьяны Соколовой прямого политического высказывания, но есть внимание автора к социальным смыслам. Тема русской прозы последних двадцати лет — это бессмысленно-жадное обогащение одних за счет обнищания других (в рассказах «Душа в законе», «Жизнь по-другому», «Пролетарская жена»), как правило, не являясь основой фабульного действия, в прозе Татьяны Соколовой даёт этим явлениям, скорее, морально-нравственную и духовную оценку: «Ведь когда Пашку убили, взорвав «Мерс» у дома его шефа, а тот только ещё из подъезда своего выходил, слёз у неё не было. Ни слёз, ни слов не было, да, пожалуй, и самой её не было, она словно бы умерла вместе с Пашкой…» («Пролетарская жена»). И есть ли что важнее для прозаика, чем именно такая оценка? Как эта самая душа человека (и «душа населения») сочетается с тем, что мы исторически считаем принадлежащим русскому народу: с его чувством государственности, с представлением о личной воле, о достатке и домике в деревне — или — «Боишься? А я вот не боюсь. Я теперь выживу. Ты меня научил. Вертеться заставляют? Как на сковородке? Вертеться буду! Или я не русский человек?» («Аллергия»).
Так что же русскому человеку нужно? На этот почти толстовский в своей простоте вопрос, Татьяна Соколова отвечает своей книгой: ему нужно любить, чтобы всё преодолеть; мужчине нужно с колен подняться, а женщине — с терпением и смирением трудиться каждый день и час над собиранием в целое ближних своих… Только так — всегда, каждый день и постепенно — мы падаем, и поднимаемся, и вырастаем в народ, пробиваясь сквозь нынешний Вавилон, как трава сквозь асфальт: «Одно чудо, правда, произошло: во многих местах потрескался асфальт на дамбе, выпростались из чёрных дыр ивовые ростки и пошли дуреть не по дням, а по часам. Однако за чудо это никто не принял: во все века зарастала дорога, если по ней переставали ездить. Дамба была теперь весела, зелена, лохмата и даже пела ночами на разные чудесные голоса… («Идите»).
Нехорошо жить человеку без надежды. Не хорошо писателю мрачно и заживо хоронить свой народ. Татьяна Соколова, при всей горечи своей прозы, этого не посмела сделать. Она просто и прямо смотрит читателю в глаза, будто говорит: понимаю, жалею, трудно. Но посмотри, ведь «дамба теперь весела, зелена и лохмата». Так и мы. Так и мы — будем счастливы своей трудной судьбой, своей трудной любовью и своей светлой верой.
Язык времени, или мультикультурное христианство
Последний роман Людмилы Улицкой «Даниэль Штайн, переводчик» привлек внимание самых разных кругов: его поддержали католический сайт и Агентство религиозной информации Благовест-Инфо, популярные газеты и телевидение, наконец, победа в гонке за национальную литературную премию «Большая книга» завершила массированное внимание к автору. Впрочем, премиальная гонка продолжается. Приятный во всех отношениях роман набирает новые премиальные «обременения». Впрочем, премии давно уже не свидетельствуют о качестве литературы — они давно сплошь идеологичны. Вот потому стоит поставить вопрос прямо: за какую идеологию нынче платят и «здесь», и «там»?
Меня не удивили ни «высочайшие оценки» сочинения Улицкой протоиерея-неообновленца Александра Борисова, ни ныне покойного священника Георгия Чистякова, считающего роман «абсолютно художественным произведением», ни восторги прессы, вызванные «парадоксальностью личности Штайна». Но смутили некоторые «простодушные» наши писатели и критики, увидевшие у Улицкой намерение написать «христианскую книгу». Прежде всего им, «простодушным», я и адресую свою статью.