После дождичка в четверг
Шрифт:
Соломин проснулся еще раз, заулыбался Терехову, сказал, как бы извиняясь:
— Это меня один азербайджанец научил, мы с ним в армии в лазарете вместе лежали с дизентерией.
— Вместе с дизентерией вы лежали, — переспросил Испольнов, — или с азербайджанцем?
Но Соломин ему не ответил, а взял спичку, зажег ее от огонька свечки и спичку эту горящую сунул в растянутый рог и, подержав ее там несколько секунд, вытащил обратно и показал ее пламя всем, поклонившись направо и налево, как делал, видимо, лазаретный циркач, впрочем, поклоны получились у него неуклюжими и виноватыми.
— Ну и что, — сказал Терехов, — я тоже так могу.
Он тоже сунул спичку
— Ну и все равно, — сказал Терехов, — ничего тут такого нет…
— Нет? — гоготал Испольнов. — Ничего, говоришь, нет? Смотри дальше…
Соломин схватил свечку и огнем воткнул ее в глотку, потом он поставил свечку на место, достал из кармана кусок газеты, поджег его и, когда бумага запылала, стал глотать огонь.
— Вот дает! — обрадовался Чеглинцев. — А ты, Терехов, говорил! Он еще и не такое может. Ведь можешь, Соломин, можешь?
Соломин кивал, подтверждая, что может, а в глазах его было что-то рабское и тоскливое, словно он шутом служил и понимал, что выше не прыгнет, и жалел себя. Он был пьян, но стал от этого еще тише.
— Знаешь, Терехов, — закричал Чеглинцев, радуясь, — бумага и свечка — это ерунда. Мы сейчас кусок тряпки найдем, бензином ее намочим, он и ее проглотит. Пойдем, Соломин!
И он потянул Соломина за руку, и тот, вставая, сказал:
— Это меня один азербайджанец научил. Мы с ним в лазарете лежали.
— Понял? — сказал Терехову Испольнов. — А тебя какая-то муть интересует. Ты вот горящую паклю попробуй проглоти!
— Зачем мне глотать-то? — спросил Терехов с вызовом.
— Ну просто так…
— Нет, зачем мне глотать-то? — спросил Терехов.
— А я знаю? — засмеялся Испольнов, и глаза у него стали снова вдруг злыми, как несколько дней назад, когда ели медвежатину.
— Сами и глотайте, — сказал Терехов.
— Вот я и говорю…
— А Соломин-то с Чеглинцевым зачем отправились… Вернуть их надо… На кой черт нужна мне эта пакля…
— Терехов, — подошла Илга, — так ты выполняешь свои обещания. Свои клятвы.
— Правильно, Терехов, — подмигнул Испольнов, — ты уж свои обещания выполняй…
— Ладно, помолчи, — сказал Терехов. — Пошли, Илга. Вот видишь — танго.
— Ты про меня забыл, Терехов, — шепнула Илга и улыбнулась, но в шепоте ее был укор и обида и надежда на то, что сейчас Терехов не согласится с ее словами.
— Как же это забыл! — возмутился Терехов, хотя и вправду он забыл о ней, он не думал о ней все эти минуты, когда плясал с Арсеньевой и смотрел на тишайшего Соломина, глотавшею огонь, он не думал о ней, а думал о Наде.
Но теперь Илга снова была рядом и снова нравилась Терехову, и он любовался ее добрым лицом и слушал с удовольствием певучие смягченные чужим выговором слова, гладил русые волосы, вчерашняя комиссарша скинула свою жесткую кожаную куртку и револьверы вороненой стали оставила дома, в черном чемодане вместе с никелированными щипцами, сокрушающими зубы, и угловатые резкие движения свои забыла, словно бы все прежние дни на Сейбе была вот такой, теплой, женственной и нежной. «Как это у них все получается? — думал Терехов. — Как это они умеют так превращаться?»
— Откуда ты такая взялась? — спросил Терехов.
— Откуда, откуда! — засмеялась Илга. — Из Латгалии, есть такая земля, из Краславы, город такой…
— Я и не слыхал о нем…
— Вот и зря.
— Мы с тобой выпали из ритма. Новый танец начался. Так нас затолкают…
— Затолкают… Знаешь, какая прекрасная земля Латгалия, знаешь, она зелено-голубая…
— Лучше Саян?..
— Лучше…
— Ты их ела?
— Нет, что ты… У нас в доме стоял немец в войну, он любил колоть дрова, хилый такой и вот хотел развивать мускулы; впрочем, все другие работы заставлял делать мать, отца и братьев… Я его плохо помню… Крохотная была… Вот только помню консервные банки этого немца и на жестянках нарисованы зеленые лягушки… Я их с тех пор ненавижу…
— Я войну чуть получше помню… Хотя тоже был молокосос…
— А еще, знаешь, у нас в Краславе живут устрицы… Ну не устрицы, мы их только так называем, они всего лишь виноградные улитки… К лету они становятся жирные, ползают лениво. Тогда весь город выходит на охоту. Ночью, знаешь, все в парке. Я тоже брала фонарик и ведерко. И шла. И, знаешь, они шлепались со звуком на дно. А потом мы тащили их в контору «Заготсырье», нам платили. А улиток отправляли в Ригу, в ящиках, они скрипели и терлись своими домиками, и, знаешь, на нашей главной площади такой шум стоял…
— А потом…
— А потом их самолетом отправляли во Францию и Бельгию… Кому-то на стол… Есть же любители… Каждое лето тонн по шесть этих самых улиток… А у нас заготовительная кампания…
— Надо же, — удивился Терехов.
— Да, — обрадовалась Илга, — ты видишь, какой у нас город! В нем когда-то жила Рогнеда! Гордая Рогнеда. Помнишь Рогнеду, не помнишь?.. Да, знаешь, сколько у Краславы родинок…
Она замолчала, хотя и собиралась рассказать еще о чем-то, это чувствовал Терехов, замолчала и погрустнела и потускнела, может быть, тосковала по своей зеленой и голубой земле, от которой ее никто не отрывал, или не в устричных ночных походах и не в шестидесяти семи лохматых необитаемых островах, а в Рогнединой боли была суть Краславы и ее дочерей, или боялась она, что вовсе не рядом Терехов, а еще дальше от нее, чем был вчера. Терехов же переступал с ноги на ногу и все на одном клочке пола, подчиняясь правилам самоуверенного провинциального стиля, и молчал, не мешая Илге, но и не подталкивая ее к рискованным словам и действиям, порешив, что пусть все будет, как будет, чтобы потом облегчить себя логикой русского человека: «Значит, так судьба распорядилась». Впрочем, о «потом» Терехов не думал, он думал о том, что Илга его волнует, и ему было радостно и сладко чувствовать ее тело, ее волосы, ее руки и грудь и понимать, что он волнует ее тоже, и какие бы она долгие слова ни говорила, слова эти были хмельные, они как бы дрожали и плыли оттого, что Илга с Тереховым были рядом.
— И еще, — сказала вдруг Илга и замолчала.
— Что? — не понял Терехов.
— И еще у нас город знаменит памятником… Понимаешь, люди привыкли ставить монументы героям, подвигам или мечте… А у нас особый… я нигде такого не встречала… у нас поставили памятник любви…
Она произнесла это слово не сразу, помолчав, не решаясь сделать это, а произнеся, испугалась, взглянула на Терехова быстро и тут же опустила глаза, как будто только что не просто слово сказала, а призналась Терехову в любви и теперь смутилась и не знала, что делать ей дальше. И Терехов не знал, что ему делать.