После свадьбы жили хорошо
Шрифт:
На усадьбе Карасевых бригадир за виски схватился. По всему забору, как раз под электролинией, росли березы с тополями — добрая сотня.
— Вот что, хозяева, — сказал бригадир, зайдя в дом. — Обрезайте сами как хотите. У нас времени нет чикаться. А то бульдозер пригоню, с корнем вашу тайгу выверну. Сил не хватает в этих зарослях путаться!
— Ленька! — закричала мать сердито, по привычке. — Бери ножовку, бери топор!.. — И вдруг осеклась.
Она стирала, когда вошел бригадир, и теперь выронила мокрое белье, ладонью в мыльной пене провела по щеке… Леша
Она шагнула к бригадиру:
— А нельзя как-нибудь… оставить? Не трогать сейчас? Они ж невысокие, березки-то, не помешают вам…
— Самим не надоело? — рявкнул бригадир. — Как дождь, так короткое замыкание! Когда-нибудь шарахнет током, поймете!..
— Да что вы, какие дожди, какое замыкание… — забормотала мать. — Ничего у нас не случалось… Ленечка!.. Скажи ему, подтверди!
Леша никогда б не согласился спиливать березы. Может, закричал бы на бригадира. Разругался бы. Но сейчас он не знал, как поступить: на лице матери было страдание, был испуг. Мать переживала за него, за Лешу. Доброта, которую он ощущал не часто, вдруг прорвалась; мать все поняла сейчас и заступалась за него, заступалась отчаянно, изо всех сил…
Он не знал, что делать. А потом решился.
Взял ножовку, спустился в сад. Следом шел бригадир; мать не переставала упрашивать его, умолять. Схватила за рукав, держит, объясняет…
На березах — птичьи гнезда и скворечники, сделанные Лешей. Целый городок.
Летом городка не видать: все закрыто, завешано листвой. Разве что на рассвете можно заметить быстрое копошение в плакучих ветках, услышать цвиканье и настороженный писк. Одному Леше ведомо, сколько жильцов на березах и какие это жильцы.
Осенью ветер обдерет умирающую листву, и тогда завиднеются в развилинках гнезда, как перевернутые шапочки. Из травы свиты шапочки, из пакли, газетных обрывков, собачьей шерсти. Леша помнит, кто в этих домах жил. Конечно, не всех птиц он может определить, ему не известны книжные названия. Но в лицо он помнит всех. И большую птицу, рябенькую, с коричневым хвостом, который подергивается, если птица кричит: «Квик! Квик!» И красногрудую пузатенькую птицу с полосатыми крыльями. И всех синичек, всех воробьев и мухоловок.
Некоторые синицы и воробьи живут у Леши постоянно. Он их кормит зимой. Ежедневно бегает на станцию, в продуктовую палатку, забирает сметки — хлебные и сухарные крошки — и приносит птицами А те сидят по кустам, ждут. У них единственная надежда на Лешу.
В февральскую стужу, когда мороз в стены стреляет, воробьи и синицы сидят нахохленные, встопорщенные. Как пуховые шарики. То одну лапу подожмут, то другую. Мерзнут голые лапы. А из клювов вылетает белый парок, меленькое птичье дыхание. В самый жуткий мороз пар виднеется отчетливей, и тогда похоже, будто птицы папироски курят.
Леша сыплет крошки, пахнущие ванилью и магазинной затхлостью, а птицы спархивают с кустов и садятся ему на плечи, на воротник, на пограничную фуражку. Бывает, обкапают, но Леша не сердится, потому что нечаянно же.
Сначала мать не одобряла Лешиных затей. Но
Леша тоже готов расплакаться, и жалость, которую он чувствует к матери, еще больше расстраивает его. Однако он понимает, что уговаривать бригадира бесполезно. Ничего не поделаешь, надо березы пилить. Хуже будет, если бульдозер шарахнет по деревьям, с корнями вывернет… Кто-то должен взять ножовку и пилить.
Сегодня Леша узнал, что не всегда бываешь добрым. И не хочешь обидеть, да получается. Например, нельзя же по траве не ходить совсем. И нельзя, чтоб деревья мешали электрическим проводам. Тут ничего не поделаешь. Иного выхода нет. Конечно, отчаянный переполох начнется в березах. Страшно будет птицам, худо… Как раз у них второй выводок. По многим гнездам сидят голенькие, желтые, с раскрытыми клювами. Леша это видел, когда птенца-найденыша подкладывал…
Но еще хуже, если бульдозер приползет.
Через кусты Леша пробрался к забору. Там было сумрачно, душно; паутина блестела на черных сухих веточках. Стволы берез ровно и невесомо тянулись вверх. Они были сероватые, в точках и крапинках, будто обернутые газетной бумагой. А в переплетениях веток, вверху, еще держалась тишина, и никто там не шевелил зубчатые мелкие листья.
Там, наверху, затаились. Ждали.
— Подожди, Ленечка, — сказала мать шепотом, возникнув у Леши за спиной. — Может, не будем? Давай завтра, ладно?.. Ну, чего там, пусть ругаются… Не беда. Отдай ножовочку-то, отдай…
Сколько раз Леша встречал материнский взгляд, обращенный к нему, взгляд тревожный и скорбный, редко — ласковый, чаще — сердитый, привычный настолько же, насколько привычны материнские руки, голос, запах материнского тела. Но в эту минуту в Леше отозвалось что-то особенное, незнакомое; что-то сильно толкнулось в нем, прорываясь наружу. Он ощутил такую близость к матери, какой не знал никогда.
Мать стояла с протянутой рукой. На пальцах, сморщившихся от стирки, шелушилась мыльная перхоть. Так и забыла вытереть…
Та близость, что Леша испытывал, та жалость и нежность были совсем новые, неожиданные. Он понимал их. Он их осознавал, чего не бывало раньше.
Мать ожидала, как маленькая, что он ответит.
— Я все сделаю, — сказал Леша. — Ты не беспокойся. Я все сделаю хорошо.
Глава пятая
Стемнело; замирает поселок. Давно вернулась с завода дневная смена, давно ушла на завод вечерняя. Теперь только изредка пробегут люди с поезда, мелькнут бесплотные тени под фонарем, облепленным мошкарой, донесется кваканье транзистора, висящего на руке, как авоська. Но вот и людей нету, и транзисторов не слыхать, и окна в поселковых домах, желтевшие в запыленной листве, гаснут, проваливаются во тьму.