Последние гардемарины (Морской корпус)
Шрифт:
В наступившей тишине входит концертант капитан 2-го ранга А.Н. Подашевский; красивым жестом отбросил прядь черных волос с бледного лба и сел за пианино.
Бледные талантливые пальцы быстро забегали по клавишам и дивная мелодия наполнила зал и понеслась в открытая окна в зачарованный сад.
Где-то вблизи шептала волна, шелестя галькой и камышами.
Синие сумерки опускались над морем и садом. На темном небе зажигались звезды. Подашевский играл и играл одну музыкальную сказку за другой, отделенные друг от друга бурными аплодисментами.
Зрители наслаждались очарованием его игры в зале, напоенной
Встал, поклонился. Крики, рукоплесканья, и благодарное браво.
И вновь тишина.
Медленно раздвигается занавес из сигнальных флагов и перед зрителями живая гирлянда самых маленьких кадет моей роты.
В руках у них по зажженной восковой свечечке. Подашевский взял аккорд и нежная тихая песня разлилась по залу, чистая, хрустальная, как душа ребенка.
Они пели тихо, точно боясь задуть золотые огоньки своих свеч:
«Мальчики и девочки, «Вербочки и свечечки «Понесли домой. «Дождик, дождик маленький, «Ветерок удаленький, «Не задуй огня для святого дня.Надули круглые, детские щечки белые кадетики и задули разом все свечи под последний аккорд Подашевского. Занавес снова скрыл их.
Из тени на яркий свет выступила высокая стройная фигурка Тани Александровой – дочери инспектора классов. Черный, шелковый газ ее длинного платья сбегал с плеч к ногам темными складками. Лиловая дымка нежной вуали лежала на русых волосах и обнимала плечи и грудь. Медленным, торжественным шагом она подошла к пианино и остановилась возле него, как черная, печальная статуя. «Смерть Эфигении», – произнес Подашевский. Прокалились густые аккорды в басовом ключе. Оживилось лицо русской красавицы, задышала, волнуясь грудь.
И вместе с печальной мелодией клавиш из свежих девичьих уст полилась декламация. Переливался грудной, красивый голос от гордых вызовов прекрасной гречанки до глубокой печали и слез.
Большие синие глаза изливали тоску и печаль осужденной Эфигении.
Как зачарованные слушали зрители, наслаждаясь мелодекламацией.
Эфигения осуждена. Строгие судьи-старцы в белых одеждах поднялись со своих мраморных кресел и гонят ее в подземелье.
Последний вопль гречанки, последний аккорд нежных струн. Она сошла с последней ступени и тяжелая медная дверь закрылась за нею на вечность.
Последнее слабое стенание, последний вздох и звук. Тишина. Смерть.
И бурные крики. Звонкие рукоплесканья. Лиловая фата скрывает загоревшееся лицо, но под нею сияет довольная и гордая улыбка.
Наступила ночь. С моря потянул в залу ночной ветерок.
Гости и исполнители шумною толпою уходили по заснувшему парку домой в белые флигеля, громко и искренно восхищаясь очаровательным концертом Александра Николаевича.
Через пол часа все затихло.
В окнах флигелей потухли огни. Только черная волна шепталась с камышами и поблескивали голубые звезды в этой водной черноте.
В опустевшей зале на закрытом пианино тихо умирали душистые сирени.
НИНА – УНДИНА МАЯКА
В одно из воскресений, после завтрака, дежурный кадет обегает роту со списком: «Господа! – кричит он, – кто хочет в экскурсию с ротным командиром? – Куда ведет? – спрашивают голоса. – На второй кордон, в лес, к обрыву. – Запиши меня! и меня! и меня!..
Набирается человек 20–30 желающих, не имеющих родных в Севастополе и окрестностях.
Ротный служитель приносит от хозяйки корзину с бутербродами (хлеб, масло, котлеты), во фляжках у каждого вода на дорогу. В руках палки для гор, за спиной два, три ружья, для стрельбы в цель.
Кадет докладывает мне: идущие на прогулку во фронте. Выхожу и я в том же снаряжении, пересчитываю, записываю, осматриваю обувь. Двинулись. Пошли. По участку корпуса идем фронтом, там за воротами поле, горы, там пойдем вольно, кто, как умеет и может, где и побежим, где поскачем через пни и канавы, на то и молодость и силы, а с молодыми и сам молодеешь. Вот, в одно из таких воскресений, собрав кадет моих, прошел я по шоссе к воротам и, дойдя до них, услышал крик женщины или девушки далеко в поле за корпусной стеной. – Спасите, помогите! Ой, спасите! – Мигом открылись ворота. С ружьями и палками на перевес бросился я с кадетами в поле на этот отчаянный голос. Бежали мы, как дикие лошади, с гиком и свистом, как печенеги, и через минуту, другую окружили девушку румяную, загорелую, крепкую, которая протягивала к нам руки и заливалась слезами. Я сразу узнал в ней дочь смотрителя Инкерманского маяка Нину. Подошел к ней и спросил о причине ее слез и страха.
– Вот он! Вот он бежит! – указала она рукою по направлению к маяку. – Он меня схватил, начал душить, валить на траву.
Мы все повернулись туда. Приближаясь к зарослям кустов, зайцем бежал матрос и только голубой воротник его мелькал в траве поля. Как стая гончих, кадеты ринулись за ним; но догнать было немыслимо. Обидчик уходил все дальше и дальше!
– Позвольте догнать его пулей, – спросил горячий черногорец, скидывая ружье с плеча.
– Нет, что вы, что вы, – ответил я. – Стрелять в спину неблагородно и недостойно воина. В воздух стрельните: попугать его.
Раздался выстрел. Нина вскрикнула и схватилась за лицо.
Матрос прижался в кусты и, как заяц, на четвереньках уполз в густую колючую зелень.
– Не плачьте же теперь, Нина, – сказал я ей, – посмотрите сколько славных рыцарей проводят вас домой. Не бойтесь ничего с нами! В обиду не дадим.
Она благодарно взглянула на нас, а слезы все еще лились по загорелым, румяным щекам.
– Я так испугалась, что кофточку потеряла новую на шелковой подкладке, недавно мама сшила… забранит!
– Господа! – закричал черногорец. – Ищите кофточку, все ищите. Разбрелись морячки по полю, ищут кофточку. Легче на море веху или буек найти, чем найти в траве девичью кофточку. Искали, искали, не нашли кофточки!
– Ну, в другой раз придем, – утешали Нину кадеты, – все поле пройдем, поищем.
Свистком собрал я к себе свое воинство и мы пошли бодрым шагом к маяку. Как лесная Ундина, шла между ними дочь маячника и радостная и сконфуженная.
Час спустя я сдал ее, рыдающую, на руки матери, которая, радуясь за спасение дочери, выговаривала ей за кофточку.