Последние Горбатовы
Шрифт:
— Я очень ценю, — спокойно проговорила Груня.
— А? Что?.. Что ты сказала? — он подставил ей ухо.
— Я очень ценю, — повторила она.
— То-то же…
Настасьюшка внесла блюдо с телятиной, и он замолчал, поглощенный вопросом: в меру ли зажарена и есть ли почка, до которой он был большой охотник.
Затем до конца обеда разговор не возобновлялся.
Насытившись, Кондрат Кузьмич прошел к себе, но не с тем, чтобы заснуть — он никогда не спал после обеда, — а с тем чтобы побеседовать с самим собою. В прежние времена он обыкновенно после обеда беседовал с Олимпиадой Петровной, теперь же, после ее смерти, он
Он сильно не любил, когда его тревожили в это время, и Настасьюшка даже никогда не осмеливалась подходить к двери, пока он сам ее не кликнет или не выйдет.
Кондрат Кузьмич поправил лампадку перед образом, грустно опустился в старое кресло и сидел в полусумраке, склонив седую, всклокоченную голову, думая свои обычные думы. Старинные часы постукивали на стене, в углу по временам скреблась мышь. Минуты проходили за минутами, все было тихо, с улицы иногда доносился стук проезжавшего экипажа, крик извозчика или пьяного мастерового раздавался — и стихал.
Кондрат Кузьмич ничего этого не слышал. Но вдруг — что это?..
Он поднял голову. Как ни был он погружен в себя, как ни был глух, он не мог не расслышать этих близко зазвучавших аккордов.
«А! Груня поиграть на фортепьянах вздумала! Ну что же, пусть, давно пора — пусть…»
Он снова задумался.
Действительно, это играла Груня. Она прошла после обеда в зальцу, побродила в ней, побродила, нахмуря свои черные брови. Потом вдруг зажгла две свечи в старых хрустальных шандалах, подошла к старинному, с детства знакомому ей фортепьяно, открыла крышку, пододвинула стул… Тонкие пальцы ее пробежали по клавишам. Расстроенное, разбитое, давным-давно не открывавшееся фортепьяно издало несколько странные звуки. Груня даже с досадой стукнула ногой, хотела уже бросить, но не могла и перебирала клавиши, стараясь вызвать из них что-нибудь гармоническое, начиная фантазировать, сначала нерешительно, робко, но затем все смелее и смелее.
И вдруг, неожиданно для себя самой, она запела, запела без слов, сама не зная что. Ее бархатный сильный и свежий голос наполнил всю низенькую комнату, переполнил ее чрезмерно и рвался наружу, но ему не было простора.
Она пела, забывшись, уйдя далеко-далеко от окружавшей ее обстановки, не зная, где она. Она пела, как давно не приходилось ей петь, с восторгом и страстью, с трепетом и тоскою. Она влагала в эти неведомо откуда бравшиеся звуки всю свою душу.
И не видела она, что Кондрат Кузьмич уже несколько раз входил в комнату, что он настежь отворил все двери и что Настасьюшка стоит у притолки, будто окаменевшая и время от времени утирает рукавом глаза. Не слышала она, как в передней раздался звонок, кто-то вошел и остановился за нею…
Она все пела, и все, что проносилось перед ее мысленными взорами, все, что чувствовалось и вспоминалось, отрывки прошедшего, целые картины еще не совсем осознанного, смутного настоящего, неясные грезы будущего — все сказывалось в этих звуках.
Не чувствовала она, как то и дело слезы, одна за другою, скатываются из глаз ее на щеки, как трепет вдохновения пробегает по ее жилам, как высоко поднимается грудь ее, как то усиленно
Наконец она сказала все, что звучало в ней, и остановилась.
— Боже мой, да как же вы могли говорить, что потеряли голос, Груня?.. Груня!.. — расслышала она будто и бесконечно далеко, и бесконечно близко.
Она вздрогнула, оглянулась — перед нею Владимир! Мигом все исчезло, весь этот чудный, волшебный мир, наполнявший ее еще за минуту. Она сидела с упавшими на колени руками, прямо глядя перед собою, будто всматриваясь во что-то.
Наконец она проговорила:
— Да, пожалуй, что голос мой и вернулся…
— Наверно, он никогда и не пропадал, — перебил ее Владимир, все еще не в силах будучи прийти в себя от ее чудного пения.
— Нет, я совсем не могла петь; я ведь с лучшими докторами советовалась… Возьму несколько первых нот — и вдруг сожмет горло, и не могу, совсем не могу! Ведь меня всячески лечили — ничего не помогало; впрочем, доктора сказали, что может само пройти вдруг, что это нервное… Ну, вот и прошло!.. — добавила она, и все лицо ее засияло радостью.
— Так что ж теперь, — говорил Владимир, — бросите вы мысль о Малом театре? Я не знаю, какая вы актриса, и, конечно, готов думать, что превосходная, но ведь прежде всего вы певица… у вас репутация и имя… оставайтесь певицей и не теряйте времени… Вы непременно должны дать концерт, успех будет огромный, наверно… и тогда, тогда увидите, что надо делать…
— Да… да, концерт, — задумчиво повторила она, — да, вы правы. А вдруг это только так сегодня, а завтра опять это сжиманье горла? Вдруг я уж и теперь, вот сейчас, не могу петь?
Она повернулась к фортепьяно, ударила по клавишам. Диссонанс раздражительно подействовал на ее тонкий слух.
— Кондрат Кузьмич! — обратилась она к входившему в зальцу Прыгунову, — ведь это ужасно, совсем нельзя играть на старой Степаниде!
И, смеясь, она объяснила Владимиру:
— Это уже давно-давно в детстве мы это фортепьяно старой Степанидой называли…
— Теперь совсем, совсем уж, Кондрат Кузьмич, играть нельзя! — крикнула она, так как старик не расслышал.
— Так что же, матушка, новый рояль достать нетрудно, я тебе не перечу, я очень рад, рад… Ты знаешь, что я и до музыки и до пенья охотник… Давно вот только не слыхал, а теперь ты меня порадовала… Хорошо ты поешь, хорошо!
Он подошел к Груне и потрепал ее по плечу.
— А если не могу я больше петь?! — вернулась она к своей мысли, и опять ее пальцы пробежали по клавишам…
…Una voce… росо fa… [27]Весь маленький домик снова наполнился звуками, чарующими и игривыми…
Кондрат Кузьмич стоял, улыбаясь и набивая нос табаком. Владимир, глаз не спуская, глядел на Груню.
Наконец она кончила.
— Что? Не можете?.. Розина, да какая еще Розина! — воскликнул он.
Она улыбнулась… Лицо ее сияло, глаза горели, и вдруг, не отдавая себя отчета, она стала разыгрывать роль Розины. Она подбежала к Кондрату Кузьмичу.
27
Слова арии Розины из оперы «Севильский цирюльник» Дж. Россини.