Последние Горбатовы
Шрифт:
— Ну, а что же на завтра ты будешь готовить?
И получал неизменный ответ:
— Что прикажете.
— Ах, мать моя, что прикажу, что прикажу; а ты сама разве придумать не можешь?
Настасьюшка начинала придумывать. Кондрат Кузьмич в большинстве случаев соглашался с ее мнением и одобрял ее меню.
Обед заказан, деньги выданы, но он не уходил. Начинался, так сказать, второй период вечернего заседания. Настасьюшка приступала к докладу различных новостей, происшествий дня и слухов, носившихся в квартале. Она работала весь день в кухне, к ней редко кто заглядывал из посторонних, но запас ее сведений, и притом самых свежих, никогда
Кондрат Кузьмич, дожив теперь восьмой десяток и очутившись в одиночестве, значительно изменился. Прежде, бывало, ему дела никакого не было до всех этих кухонных сплетен, и он частенько накидывался на покойницу Олимпиаду Петровну за ее многословие и праздное любопытство; теперь же, сам того не замечая, он впал в тот же грех и хотя, по-видимому, и не вызывал докладов Настасьюшки, и сам ее никогда ни о чем не расспрашивал, но слушал ее внимательно.
Эти доклады незаметно превратились для него просто в ежедневную потребность. Потребность эта у них была обоюдная. Она привыкла докладывать «муме», «мумы» не стало — она докладывала «коршуну». Она говорила по своему обыкновению очень скоро, часто переходя в таинственный тон и понижала голос, забывая про глухоту Кондрата Кузьмича.
Он ничего не слышал и то и дело останавливал ее вопросительным и суровым: «А?», в котором, однако, слышалось большое любопытство и нетерпение.
В течение получаса, а иногда и больше из соседней комнаты только и можно было слышать:
— Шу… шу… шу…
— А?
И опять:
— Шу… шу… шу…
— А?
На этот раз, решив вопрос о завтрашнем обеде, Настасьюшка тоже приступила к беседе; но она забыла, по-видимому, все новости квартала, ее мысли были заняты другим.
— Никак барышня наша на боковую уже отправилась? Что-то не слыхать ее, — спросила она «коршуна».
Он расслышал и ответил:
— Простилась, ушла, заперлась…
— Ну что же вы скажете, батюшка Кондрат Кузьмич, — воскликнула Настасьюшка, наклоняясь к самому его уху, — каково Грунюшка поет?.. Ведь соловей, чистый соловей… В жизни ничего такого не слыхала. Ажно до слез…
— Да, поет, хорошо поет! — протянул Кондрат Кузьмич.
— И откуда только голос такой берется? Помните, бывало, пела она, хорошо пела, а все же не так… куда!.. А ведь это ну ровно как и не человек; а уж громко-то, громко, ажно стекла звенели… А комедь как стала представлять — уморушка! На себя совсем непохожа, чисто как в киятре…
— А?
— Чисто, говорю, как в киятре! — прокричала Настасьюшка.
— Так ведь она же и есть актриса! — отозвался Кондрат Кузьмич не без некоторой мрачности.
— Актриса… Грунюшка? — протянула Настасьюшка и покачала головой. — Да я не к тому. А вот что, батюшка Кондрат Кузьмич, что это барин Горбатовский, Владимир Сергеевич, зачастил так?
— А?
— Что это барин, говорю, Горбатовский зачастил так?
Кондрат Кузьмич насупился и молчал.
— Ведь уже заметно становится, — продолжала Настасьюшка, — и нехорошо… долго ли до греха… и у нас в доме.
— А?
— Долго ли, говорю, до греха, и у нас в доме!
— Молчи, дура, не твое это дело! — буркнул Кондрат Кузьмич, забрал со стола свой клетчатый платок и табакерку и, совсем сердитый, вышел из кухни.
— То-то — не твое дело! — проговорила Настасьюшка и долго стояла в раздумье, качая головой.
А
Настасьюшка сказала ему именно то, о чем он сам тревожно думал весь вечер. Он очень был расположен к Владимиру Горбатову и считал его прекрасным и благоразумным молодым человеком. Видеть его у себя в доме он принимал за честь и очень ценил его редкие посещения. Со времени смерти Бориса Сергеевича, занимаясь вместе с Владимиром семейными делами, он почувствовал еще большую симпатию к молодому человеку, находя в нем большое сходство с покойным, которого чрезвычайно почитал.
Он ничего не имел против того, чтобы Владимир встретился у него в доме с Груней, и даже почти обрадовался, когда тот выразил желание ее увидеть. Он, конечно, сразу заметил, что Владимир приезжает теперь для Груни, что его предлоги шиты белыми нитками. Но до сегодняшнего дня все же он этому не придавал большого значения. Сегодня же ведь вот Владимир два раза приехал с Басманной. Но и это бы ничего.
Дело в том, что Кондрат Кузьмич сегодня прочел многое и в лице Владимира, и в лице Груни, а главное — он увидел из залы своими старыми глазами Владимира, целующего руку Груни. И когда он вошел, они оба были, видимо, смущены, а у Груни даже глаза были заплаканы…
Кондрат Кузьмич не подал им виду, даже оставил их и ушел к себе, но он был сильно встревожен, смущен и негодовал.
Да, Настасьюшка сказала именно так, как и он говорил себе:
«Нехорошо, и у меня в доме! Груня — актриса, певица, примадонна известна в Европе, красавица… И покойник Борис Сергеевич… туда же — одобрял!.. Нет, мы с тобою, Олимпиада Петровна, видно, правы были! Загубила себя девка, совсем загубила… В эти-то годы бог ведь знает, что с нею творилось, может, и впрямь пропащая, дива никакого нет… Но в доме моем ничего такого не могу позволить. А как тут не позволишь?» — сердито прервал он себя.
Он понимал, что не может же отказать Владимиру от дома или хотя бы даже просить его приезжать пореже. Не может он тоже прямо заговорить об этом с Груней. Он знал ее характер. Может, и в мыслях у них ничего еще нет, так она нарочно какую-нибудь глупость сделает. А главное было то, что он любил эту загубившую себя Груню, любил несравненно больше, чем сам думал, и ему было бесконечно жаль ее.
«А что, если и впрямь они крепко слюбятся? — вдруг мелькнуло у него в мыслях. — Груня ведь, она такая красавица, ведь такой красавицы я во всю мою жизнь не видывал! Вскружит она совсем голову Владимиру, возьмет он да на ней и женится… Разве такого не бывает?»
«Нет, — решил он, — это не может быть, да и не должно быть. Опять-таки и этого я допускать не смею…»
Он решился следить хорошенько и, если что еще заметит, осторожно, с подготовкой, как он мысленно выражался, любовно поговорить с Груней. Но от этого решения ему не стало легче. Он едва нашел в себе силы настолько подкрепить дух свой, чтобы иметь возможность помолиться без соблазна. В его горячую молитву то и дело врывались совсем неподходящие мысли.
На следующий день, вернувшись от обедни, Кондрат Кузьмич нашел у себя в доме рабочих, принесших пианино. Владимир был тут же.