Последние Горбатовы
Шрифт:
— Вы — дон Бартоло, слышите, Кондрат Кузьмич, дон Бартоло… Садитесь тут… Так вот…
Кондрат Кузьмич все продолжал улыбаться, утирался своим клетчатым платком и послушно сел туда, куда посадила его Груня.
— Ну, а вы, Владимир Сергеевич, теперь Фигаро… Я начинаю…
Груня преобразилась, превратилась в шаловливую, наивную и хитрую девочку, совсем-совсем ушла в свою роль, сделалась настоящей Розиной.
Вот она заметила у двери Настасьюшку и, как та ни упиралась и ни ворчала, вытащила ее на середину комнаты, затормошила ее…
С четверть
— Могу, могу петь! — повторяла она. — А вдруг это только на сегодня? Право, я боюсь радоваться, боюсь надеяться. Теперь я каждый день стану упражняться, недели две, три. Ведь во всяком случае, для концерта рано, сезон еще не начался. Если через три недели не вернется это ужасное сжимание горла — тогда рискну!..
— Хороший рояль завтра же здесь будет, — сказал Владимир.
— Зачем рояль, здесь негде и поставить, а пианино, маленькое только, хорошее достаньте, голубчик, достаньте, пожалуйста… Со Степанидой совсем нельзя…
Забывшись, радуясь, как ребенок, она вдруг взяла Владимира под руку и стала ходить с ним по зальце.
— Да, а через три недели сделаю я визит Николаю Григорьевичу Рубинштейну, он меня вспомнит, когда-то он хвалил меня… Так вы думаете, что Малый театр надо побоку? — вдруг сказала она с каким-то милым, мальчишеским жестом и заглядывая Владимиру в глаза.
— Конечно, побоку!
В это время Настасьюшка пронесла в гостиную лампу, а Кондрат Кузьмич встал, крякнул и ушел к себе.
Владимир и Груня остались вдвоем и долго еще говорили о том, что надо ей теперь делать. Было решено, что если голос не пропал, если нервная болезнь, действительно, прошла, она даст один, два, три концерта здесь, в Москве, а потом поедет в Петербург…
Наконец все было переговорено, радость и оживление Груни приутихли, и вместе с этим и Володя очнулся от неожиданности только что происшедшего. Он сидел теперь молча, задумавшись, с лицом серьезным, почти грустным.
Груня взглянула на него и сказала:
— Что с вами? Отчего вы вдруг стали такой?
Он пристально посмотрел ей в глаза и ответил:
— Я вернулся к вам сегодня для того, чтобы спросить вас, что такое значил этот странный прием, который вы сделали мне и сестре?
Она на мгновение смутилась. Но вот по ее лицу мелькнуло какое-то странное и почти злое выражение.
— Какой прием? О чем вы говорите? Я не понимаю… Разве я сделала какую-нибудь неловкость? Вы меня пугаете…
— Не говорите со мной таким тоном, вы очень хорошо знаете, что я хочу сказать.
— Не знаю…
— Нет, хорошо знаете.
Его голос поднялся, в нем прозвучала строгая нота, и он глядел на Груню твердо и пристально.
— Да что же я, наконец, такое сделала? Я была очень благодарна Марье Сергеевне и, насколько умею, старалась показать это.
— Это очень, очень дурно с вашей стороны, — сказал он. — Зачем вы приняли этот тон, неестественный и странный? Зачем вы были не собою? Зачем вам понадобилась эта
Она ничего не ответила, глаза ее опустились.
— Груня, — говорил он, — я вовсе не хочу проповедовать вам христианские добродетели, но мне очень тяжело видеть вас не такою, какой вы мне показались, какой я вас считал…
— Вы меня совсем не знаете, Владимир Сергеевич, если вы, по доброте вашей, сочли меня хорошей, то ошиблись — вот и все.
— Это совсем, совсем не то!.. — раздражительно воскликнул он. — Ни меня, ни мою сестру, — она приехала к вам с самыми лучшими намерениями — вы не должны были обижать — не за что, Груня.
Слезинка скатилась из-под ее опущенных ресниц.
— Чего же вы от меня хотите? — как-то робко и нерешительно прошептала она.
— Объясните, зачем это вам нужно было, что это значит?
— Я не могу объяснить! — мучительно проговорила она.
И вдруг подняла на него такой странный, молящий, грустный и нежный взгляд, что его раздражение мгновенно упало и он почувствовал к ней безумную любовь и жалость.
— Не могу объяснить, — повторила она, — на меня такое находит, и я уже не владею собою… Да оно и лучше: между мною и Марьей Сергеевной нет и не может быть ничего общего… Что она добрая и прекрасная девушка — это я поняла, увидела с первого взгляда… Почем вы знаете, может быть, я полюбила ее сегодня!.. Да, я вот ее полюбила… я долго, долго о ней думала… она так мне и представляется… Какие у нее славные глаза!.. Мне так хотелось поцеловать ее… но нам незачем быть знакомыми… и почем знать, может быть, сама она когда-нибудь раскаялась бы в своей доброте относительно меня… Да, так лучше, лучше!.. Да и вы, Владимир Сергеевич, оставьте меня, все это напрасно… напрасно мы встретились с вами… оставьте меня, прошу вас…
— Груня, ведь вы знаете, что я не могу вас оставить!.. — страстно прошептал он, схватил ее руку и прижал к губам своим.
Она не отняла руки. Она вся вздрогнула, из глаз ее так и капали тихие слезы.
В зальце послышались тяжелые шаги Кондрата Кузьмича.
XXI. ОПАСНОСТЬ
Кондрат Кузьмич имел теперь обычай ежедневно перед отходом ко сну отправляться в кухню. К этому времени, то есть к исходу десятого часа, Настасьюшка, справив все дела, прибрав и вычистив посуду, ожидала его, сидя перед наплывавшей сальной свечкой за большим кухонным столом, старым-престарым, давным-давно носившим на себе следы зарубин, но всегда тщательно вымытым.
При входе Кондрата Кузьмича она снимала нагар со свечи, подставляла ему стул, а сама становилась возле него с замасленной хозяйской книжкой в руках.
Кондрат Кузьмич усаживался, медленно набивал в обе ноздри табак, долго и громко сморкался, затем надевал на кончик носа свои круглые серебряные очки и приговаривал:
— Ну!
Настасьюшка подавала ему книжку и сдачу с полученных накануне денег. Проверив счета и выслушав объяснения, почему, например, яйца дороже, чем на прошлой неделе, он неизменно спрашивал: