Последний бебрик
Шрифт:
Май решил не отвлекаться — поднялся на пустую веранду, украшенную гирляндами в виде желтых виноградных гроздьев. Звуки музыки были слышны здесь, как через войлок. Много дверей выходило на веранду. Май выбрал ту, что была ближе всех, и поскребся в нее, но тщетно. Постучал — тщетно. Наконец, лягнул. Дверь пружинисто открылась. За ней был пустой серый коридор с хрустальными плафонами, вкрапленными в потолок. Май увидел четыре двери, по две с каждой стороны: темные, с круглыми хрустальными ручками. Он шагнул вперед, и двери разом распахнулись. В коридор выдвинулись четверо охранников-клонов: вместо лиц фанерные листы, глаза сигналят «Alarm!». Клоны застыли, каждый у своей двери. Май струсил.
«Караколпак? С балалайкой?» — спросил
Клоны исчезли. Путь был свободен. Коридор вливался в широкую, устланную красным ковром, тропу; она огибала кольцом центральную часть здания — огромный зал. Стены по обеим сторонам тропы были облеплены дверьми-близнецами. Совсем недалеко скрипки тягуче выводили «Частица черта в нас заключена подчас…». У Мая от этого нытья зародились сомнения в целесообразности своих действий, и захотелось домой, несмотря на присутствие там свояченицы.
Сомнения были подавлены шоком: на тропу из-за поворота вынырнула долговязая монашка! «Здравствуйте», — пролепетал Май. Монашка кокетливо кивнула и юркнула за какую-то дверь. Май из любопытства пошел следом, постучал. Высунулась голая рука с кровавым маникюром, пропала. Дверь открылась. Май сунулся внутрь, но сразу отступил. В комнате была тьма монашек, многие полуголые. Они громко смеялись, и водянистые трехстворчатые зеркала на гримировальных столиках множили их маковые улыбки. Но вдруг упала тишина. Все яркие взоры нацелились на Мая. В недоумении он учтиво поклонился дамам, и тут кто-то больно ударил его по спине. Монашки не захохотали — загоготали, матерясь от восторга.
Из-за спины Мая вынырнул усатый крошка в пунцовом костюме с фальшивыми эполетами, в канотье, лихо сдвинутом на ухо. Он еще раз ударил Мая твердыми ладонями, но теперь в грудь и, злобно гримасничая, завизжал: «На этот комнат ле фам! Ле фам! Ти — мужи-ик! Пошель на мужицка сторона! Киш отсюдова!» Он был так похож на безобразную жалкую галлюцинацию, что у Мая вырвалось: «Рассыпься!» Но это не помогло. Злобный малютка погнал его по коридору, норовя наподдать пониже спины ножонкой в лаковом башмачке. Май, смеясь, уворачивался, а в памяти его привычно отпечатывалось все, вплоть до мушки на щеке вредины.
Между прочим, это был натуральный француз, мусье Шарль, выписанный хозяевами ресторана из Парижа, — человек вопиюще бездарный во всех видах деятельности, которые охватывал ресторанный бизнес. Но работа мусье Шарля была куда важнее. Он наводил западный лоск на ежевечернее действо: возглавлял выход кордебалета на сцену; красовался на высоком табурете рядом с оркестрантами; сопровождал канканерок на поклоны и кланялся вместе с ними, ловко срывая канотье. Болтали, что мусье Шарль не просто какой-то чурка безмозглый, а имеет образование — вырос рядом с «Мулен Ружем». Из-за «Мулен Ружа» все, что мусье вытворял, считалось парижским шиком. У нас хоть и любят подхалимски вздыхать: «Ах, Америка!», но на самом деле только парижский шик — предел мечтаний для нуворишей из страны с мучительным советским прошлым.
В пустой мужской гримерной, между столиками, притулился некто полуодетый — в полосатом фраке, сатиновых, «семейных» трусах. Он торопливо пожирал сосиски с горошком, стуча вилкой. При появлении устрашающе-великолепного малютки в пунцовом костюме несчастный сунул тарелку под столик и бросился натягивать брюки. Мусье злобно шикнул на него, вталкивая в комнату Мая. Тот не мог сопротивляться — ослабел от смеха. Мусье вдруг дернул Мая за ус: «Ти — козак!»; похлопал по бандуре: «Бананайка!» Он подтащил Мая к длинной вешалке с костюмами и молниеносно
Тропа изменилась: туда-сюда бродили музыканты; между ними лавировали девушки в костюмах павлинов; пролетали официанты в черных фраках, белых перчатках. На Мая никто не обращал внимания; это было ему на руку. Проходя мимо высокого зеркала, он увидел себя и расстроился: ряженый дурак, суслик обтерханный в красных сапогах! Но тут же Маю дали понять, что он — чертовски привлекателен. Мимо пробежал человек-полено в жестком шершавом балахоне до полу. Он игриво задел Мая и сюсюкнул: «Ах ты, лапа-а! Па-а-чему не зна-а-ю?» Май обомлел от такого паскудства и едва не был растоптан кавалькадой монашек, несшихся по тропе. Из-под приподнятых черных одеяний выглядывали юбки в блестках, трико в сеточку.
За монашками выступала бабища в парче, с голым животом; глубокая пуповинная впадина дышала, как кратер дремлющего вулкана. «Лаэрта Гамлетовича не видал?» — прогукала бабища. «Лаэрта Полониевича, вы хотите сказать? Ну-у, хватились, матушка-барыня! Убит он. Убит!» — сказал, резвясь, Май. «Брешешь! — взревела бабища, хлопнув себя по бедрам. — Как же без него?! Ведь у меня все магазины спалят!» Она двинулась по тропе чугунной поступью. Май пристроился рядом и, наслаждаясь, затрещал: «А чего ждать-то от Полониевича? Наследственность у него — дрянь. Сеструха сошла с ума, утопилась, а папаша, доносчик и шпион, убит на разборке». — «Уй-е-е-е!» — ухнула бабища. «Чистая правда! — поклялся Май. — Ни один суд в мире не уличит меня во лжи!» Бабища, причитая, влезла в лифт и вознеслась — рывком, с натугой — куда-то под купол ресторана.
Из-за красных сапог Май ощущал острый позыв к удальству, но не знал, как самовыразиться: то ли плафон раскокать, то ли дверь высадить. Дверь напротив лифта приоткрылась, и Май, посчитав это особым знаком, без промедления вошел в полутемную комнату. У дальней стены, перед большим мертвым экраном сгрудились пустые кресла; лишь в одном кто-то спал, свесив до полу руку. Май хотел уйти, но экран вдруг ожил. Появился ало-золотой зал, столики; запорхали официанты. Крупные планы любовно показывали чьи-то уши, отягощенные бесценными серьгами, чьи-то лакированные проборы и выскобленные до синевы щеки. На экране шла сиюминутная жизнь гостей ресторана. Маю стало скучно, он вновь захотел уйти. Но тут среди брильянтов и проборов мелькнуло знакомое лицо, и он остался.
Кто из поколения Мая не цитировал Льва Львовского? Он был писатель, но еще и артист; словом, непревзойденно читал на эстраде свои сатирические рассказы, афоризмы, наблюдения. Книги у Львовского тоже выходили, но без авторских пауз и мимики текст терял обаяние, живость. Такой тип художников слова Май называл: говорун. Известность Львовского началась при советской власти, на концертах во всевозможных НИИ. Его полюбили научные работники, и он этим справедливо гордился. Говоруна тягали в КГБ за острые шутки; предлагали сотрудничество, но он доносы писать отказался и сумел хитро использовать опасную ситуацию себе во благо: напросился давать шефские концерты чекистам, а заодно обзавелся среди них нужными поклонниками. В глазах свободомыслящих людей это был акт героизма, что-то вроде плясок Любки Шевцовой перед фашистами.