Последний этаж
Шрифт:
— Нет, вряд ли дожить до этого дня… — устало сказал архивариус. Шаркая подошвами, он перешагнул порог и осторожно закрыл за собой дверь.
После ухода старика Бояринов еще некоторое время сидел неподвижно. Находясь под впечатлением беседы с архивариусом, он пытался хотя бы грубо вообразить жизнь большой семьи человека, связавшего свою судьбу с театром. И ему вдруг стало грустно — у него жизнь так никогда не сложится. Вспомнив о косе Лисогоровой, он позвонил Татьяне Сергеевне домой, и когда та спросила — зачем ему понадобилась ее девичья фамилия, Бояринов с расстановкой, почти по складам произнес:
— А это, милая Татьяна Сергеевна, — секрет фирмы.
— Какой еще фирмы?! — раздался в трубке повышенный голос Лисогоровой.
— Фирмы
Все сходилось Не ясно было главное — где сейчас находится коса. Не пропал ли ее след?
Следующим этапом в поисках, как представлялось Бояринову, была встреча с дочерью Жемчужиной. Благо, что искать ее не нужно, она жила в доме на Арбате, недалеко от театра Вахтангова. Но тут же про себя решил: «На сегодня хватит Шерлок Холмс. Сегодняшний день тебе принес удачу».
Бояринов прошел в отдел кадров, узнал номер телефона дочери Жемчужиной и позвонил ей. Голос в трубке был молодым, бархатисто мягким. Представившись, Бояринов попросил Светлану Петровну принять его, на что она тут же, словно давно ждала этого звонка, ответила:
— Заходите, когда вам удобно. Но лучше завтра, после шести, где-нибудь в районе семи часов вечера.
Поблагодарив, Бояринов положил телефонную трубку. «Пока все идет, как по маслу. Итак: «Что день грядущий мне готовит?»
Тут же вспомнилась Магда. Ее зазывный тоскующий взгляд, когда она, проводив Бояринова до двери и крепко пожав ему руку, словно бы говорила: «Я очень одинока… А с вами мне хорошо».
Глава пятая
Поздно вечером, когда уставшая за день Москва затихает и улицы освещают только дежурные ночные фонари, Бояринов подошел к окну, широко распахнул створки и вздохнул глубоко, полной грудью. С четырнадцатого этажа башни, куда он вселился весной, панорама Сокольников с их старым парком и темными в ночи уснувшими прудами просматривалась только по огням, которые цепочкой тянулись по извилистому шоссе и по магистральным аллеям парка.
Закрыв глаза, Бояринов старался мысленно пробежать по дорогам беспокойно прошедшего дня. И вдруг, словно наткнувшись на препятствие, он вскинул голову и открыл глаза. «Стоп!.. Старик просил прочитать его статью и сказать ему свое мнение. Интересно, что может написать этот древний и немощный архивариус, перед глазами которого проплыло шестьдесят лет театральной Москвы? Не хочется возвращать ему его сочинение с отказом в публикации. Разобидится старина. И потом — Есенин… При чем тут Есенин? Хотя бы за что-нибудь зацепиться в его писанине…» — с этими мыслями Бояринов надел пижаму, выключил в комнате большой свет и включил торшер. Пододвинув его к изголовью дивана, он лег и принялся читать. На титульном листе статьи крупными, с разрядкой, буквами стояло название: «Это было давно…» Дальше пошел текст: «Осенью 1922 года вместе с основной труппой нашего театра я и еще несколько рабочих сцены выехали на гастроли за границу. Где только не побывали мы за два года!.. Исколесили всю Германию, Францию, Чехословакию… Ездили на поездах и плавали на океанских кораблях. После Европы продолжали гастроли в Америке и в Англии. В Нью-Йорке открылись «Царем Федором». Москвина и Качалова после спектаклей заваливали цветами. Потом много работали в Бостоне, в Чикаго, в Филадельфии… Во всех этих городах спектакли наши публика принимала бурно. Встречали мы там много русских эмигрантов. Сидят в зале, слушают русскую речь — и плачут. Работали мы на износ. После двухмесячного отдыха в Германии летом 1923 года мы дали несколько спектаклей в Париже и снова приплыли в Нью-Йорк. Потом играли в Детройте, в Вашингтоне, в Кливленде, в Питсбурге и снова в Чикаго и Филадельфии…
Слава русского театра росла от города к городу. Газеты нас хвалили до небес. Особенно величали
— Ну как, братушки-ребятушки, тянет в Расею?
Мы хором отвечаем:
— Тянет, Василий Иванович, ох, как тянет!.. Глаза бы не глядели на эти этажи. Небо видишь, как из трубы… Скоро ли конец-то?
— Скоро, скоро, ребятушки… Гастроли наши подходят к концу. Потерпите еще немного.
В августе на следующий год мы вернулись домой. У некоторых на глазах были слезы, когда мы пересекли границу и под колесами была родная земля. Никогда раньше Москва не казалась нам такой родной и близкой.
Как и полагалось — месяц отдохнули и открыли новый сезон.
Я не был свидетелем первого знакомства Сергея Есенина с Качаловым. Но осенью об этой их встрече заговорила вся Москва. Есенинские стихи «Собаке Качалова» ходили по рукам, их распевали под гитару. Мне эти стихи дороги еще и потому, что я хорошо знал Качалова и его любимца Джима. Василий Иванович меня глубоко уважал и был всегда внимателен ко мне. А когда я однажды ремонтировал крылечко его флигелька во дворе театра, который когда-то был дворницкой избушкой, то я очень сдружился с его Джимом. Таких умных собак я больше никогда не встречал.
Уже в те годы я успел полюбить стихи Есенина, и эта любовь с годами крепла и становилась вроде бы моей религией души. Могу и сейчас часа три подряд читать его стихи наизусть.
Как я тогда хотел повидать Есенина!.. Несколько раз специально заходил в «Стойло Пегаса», просиживал там за кружкой пива целый вечер, но мне дьявольски не везло. Есенин не появлялся. Хотя бы издали повидать. Послушать его живой голос. А еще лучше — подойти к нему и пожать ему руку, ведь мы с ним земляки, рязанцы, он — из Константинова, а я из Клепиков. Жили мы через речку. Но судьба не дарила мне такого случая в Москве. Она распорядилась по-своему. Она столкнула меня с Есениным на Кавказе. А было это летом в 1925 году. Наш театр гастролировал в Баку. Открывались мы «Царем Федором». Заглавную роль в спектакле играл Качалов. Вряд ли кто-нибудь когда-нибудь переиграет его в этой роли. В Париже после спектакля «Царь Федор» Качалова выносили из театра буквально на руках. А газеты!.. Какой шум поднимали газеты! «Гениальный артист», «Великий артист», «Волшебник Качалов»… Я и сейчас храню огромный рулон рецензий, которые вырезал из газет в Америке, в Англии, во Франции. Вот помру — мои внуки передадут их в архив театра. А сейчас я нет-нет, да развязываю этот рулон, вспоминаю молодость свою и театра, в котором прошла моя жизнь.
В первый же день нашего приезда в Баку по театру прошел слух, что здесь Есенин, что он простудился и лежит в какой-то захудалой окраинной больнице. Когда об этом узнал Качалов — он тут же распорядился узнать, где находится эта больница, чтобы на следующий же день утром навестить больного поэта.
Под вечер с моря дул сильный ветер, и у театра сорвало со столбов два рекламных щита с нашими фанерными афишами. Мне пришлось их подремонтировать и поставить на место. Электрическая лампочка на фонарном столбе горела тускло, я с трудом попадал молотком в шляпку гвоздя, работал почти на ощупь, по привычке, благо держал в руках молоток и гвозди с малых лет. У нас в роду в восьмом колене все столяры и плотники.
Где-то уже перед третьим актом, во время антракта, к театру подошел молодой мужчина в светлой кавказской рубашке, светловолосый, статный. В левой руке он держал букет роз и все время дул на пальцы правой руки. Рядом с ним был лет тринадцати мальчуган-азербайджанец с корзиной в руках, из которой между гроздьями винограда торчали несколько бутылок вина. Я заметил, что для этого худенького мальчугана корзина была тяжела. Даже выругался в душе: «Ишь, франт, парижского аристократа из себя корчит. Сам бы мог нести».