Последний Иван
Шрифт:
Нет ничего мучительнее для творцов этих накатывающихся время от времени тревог и сомнений. Я как-то поделился о них с Михаилом Семеновичем Бубенновым. Он в жизни написал три романа, а рассказов и повестей почти не писал. Помнится, я в беседе с ним позавидовал тем, кто пишет короткие вещи: рассказы, повести, очерки. Рассказывал о давнем своем товарище по работе в газетах – Юрии Тарасовиче Грибове. Так он говорил: «И как люди пишут романы! У меня на очерк едва хватает терпения. Я, прежде чем его написать, долго примериваюсь, хожу по комнате, а потом раз присяду, два,- и в три-четыре приема напишу. А чтобы засесть за роман…-да меня при одной мысли такой в дрожь бросает».
Михаил
– Да, все так. Люди с виду вроде бы одинаковые, а дела у всех свои. Вот и курочки тоже – мало чем отличаются друг от друга, а яйца несут разные. У одной крупные, ядреные, а другая мелкие несет, почти голубиные. Играет тут роль и склад ума человека, и характер. Один, к примеру, случай изобразит, эпизод какой-нибудь – и доволен. И многое сказать в малой форме умудряется. Чехов, например. А другой непременно хочет целый мир показать – и людей, и быт, и все подробности жизни. Жажда такая есть – широко мир представить. Вот и романисты. Такие они. И ничего тут с собой не поделаешь.
Почуяв запах свободы, я вновь обратился к роману о тридцатых годах. И теперь уж каким-то шестым чувством понимал: жизнь моя поворачивается к свободному литературному творчеству.
За судьбу «Современника» не болел. Сорокин, Панкратов, а теперь еще и Виктор Кочетков, и с ними все заведующие редакциями – молодые крепкие ребята. Славяне, патриоты русской литературы – «Современник» в надежных руках. А то, что Сорокин ошалел от радости, весь во власти административного восторга, так этого следовало ожидать. Парень до восемнадцати лет жил в глухой уральской деревне – и вдруг такая власть, такой почет, – тут у любого голова закружится.
В беседах с самим собой умышленно не брал в расчет все темное, обидное,- в конце концов, не надо смешивать общую картину обстоятельств с отношением ко мне Сорокина. У него на то есть свои мотивы, и мне незачем в них копаться, тем более что в сущности из его же рук я получаю желанную свободу.
От сознания, что никто и ничего от меня не требует, что новые, счастливые для меня обстоятельства сложились помимо моего участия, я ни в чем не виноват и жизнь сама посылала мне бесценный подарок – от этого было легко и радостно, и мысли бежали все резвее. Я все чаще доставал из кармана записную книжку, восстанавливал нити повествования моей будущей книги.
Не пошел к друзьям. Вволю набродившись по лесу, вернулся домой и завалился спать.
Проспал до вечера.
Шел конец апреля, дни наступили теплые. Распахнул окна кабинета во втором этаже, глубоко вдохнул душистый лесной воздух, оглядел расстилавшуюся передо мной крону молодой, ярко-зеленой листвы,- снова и снова ощутил всю полноту вдруг подаренного мне судьбой счастья.
Все мое существо жаждало покоя, отдыха – и вот он наступил, этот долгожданный покой. Какой-то внутренний голос шептал: «Не омрачай счастливых мгновений, не думай ни о чем плохом, жизнь возвращает тебя к творчеству, это твой шанс…»
Об этом состоянии всякого творческого человека хорошо в свое время сказал Пушкин:
Постигнет ли певца внезапное волненье, Утрата скорбная, изгнанье, заточенье, – Тем лучше, – говорят любители искусств, – Тем лучше! Наберет он новых дум и чувств…Известно и другое поэтическое откровение: «Покоя сердце просит».
Наблюдая за своим состоянием, вслушиваясь
Не пойду к Шевцову, не стану говорить ему об этом. Он скривит рот в ехидную улыбку, скажет: «А ты что – не знал разве? Два медведя в одной берлоге не живут».
Шевцов знает. У него на все случаи жизни есть свой ответ. Но это ведь и хорошо. Но почему же я не желаю слушать анализы и прогнозы Шевцова?… Почему еще вчера такой близкий и желанный человек становится чужим, ненужным, неприятным? Не пойду я и к Фирсову. Этот со своим обыкновенным цинизмом и острым, как нож, умом прогремит гайморитным носом, отрежет:
– Кругом одни мерзавцы и негодяи!
Говорит забавно, смешно, а – слушать не хочется.
Представил на минуту Кобзева. Этому открою душу, может, пожалуюсь на Сорокина. Мы будем сидеть на веранде, где он обычно стоит у этюдника и рисует. Ответит не сразу, подумает. Потом скажет:
– Есть русская пословица: нет худа без добра. Меня тоже принудили уйти из «Комсомолки». И что же?… Я стал писать стихи. Я иногда с ужасом думаю: а если бы служил до сих пор – стал бы редактором, а? – Да что это такое – редактор?… Вон твой Аджубей. И редактором «Комсомолки» был, и в «Известиях» тобой командовал, а вытряхнули из кресла, и никто! Нет, брат, ты к своему положению подойди философски, осмысли его с точки зрения будущего.
Да, к Кобзеву я пойду. И буду ходить всегда. Это хорошо, что живет поблизости Игорь Кобзев. Он живет по своим и каким-то очень умным и прочным законам. Его трудно обидеть. Он большой и сильный. Есть, правда, и у него больное место – это его стихи. Их частенько не принимают в журналах, шельмуют в газетах, но и к этим ударам он, кажется, привык. Кажется,- это, конечно, только кажется. Знаю по себе,- и даже в пушкинское «хвалу и клевету приемли равнодушно» не верю. Стихи наши, повести, романы – те же дети, и очень больно, когда над ними глумятся, топчут и терзают.
Игорь не показывает вида. Гордо, неколебимо стоит он под ударами. Слышал, как не однажды говорил: «Нет худа без добра. Они меня бранят, а я, как железо под ударами молота, становлюсь крепче. Вон, смотри – вчера мне вернули из журнала подборку стихов, а я над ними целую ночь работал. Ах, как я их хорошо укрепил, поправил! Хочешь, почитаю?»
Вот ведь любопытно: беседа с одним вселяет разлад, смятение, с другим – укрепит, вдохнет новые силы.
А все идет от образа жизни, от склада духовного. Кобзев жил высокой духовной жизнью, он излучал свет и силу.