Последний ученик да Винчи
Шрифт:
— Что ты такое говоришь? — перепугался Джиованни. — Не поминай имя врага человеческого!
А Чезаре по сторонам огляделся, голос понизил и проговорил:
— Художник ничего не должен бояться! Если надо — и дьяволу поклонюсь, и душу ему заложу! Но только докажу, что Чезаре да Сэсто — не мальчик на побегушках, а художник, и может, ничуть не хуже вашего Леонардо!
— Может, уже и заложил? — спросил я его как бы в шутку.
Только тут он на меня обратил внимание, взглянул удивленно, как будто камень заговорил или кисть в его руке.
— Может, и заложил… — ответил тихо.
И так страшно мне стало от этих слов, что показалось, будто среди лета зима наступила.
И задумался я, не следует ли
Снова в записях последовал пропуск.
И опять они возобновились с полуслова:
"…Пресвятая Дева! До сих пор трясутся руки, и сердце колотится, будто кто меня сглазил.. Джакомо, мошенник, рылся в чужих сундуках. Я его застукал и хотел как следует вздуть, но тут увидел… О, Матерь Божия, спаси меня и помилуй!
Джакомо открыл сундук Чезаре да Сэсто и достал оттуда доску, обернутую холстиной. Как я в горницу вошел, он эту доску выронил и бросился наутек. Холстина с той доски упала, и я разглядел, что на доске написана картина, вроде как копия той Мадонны, что недавно закончил Учитель. Подумал было я, что Чезаре копировал Мадонну, дабы лучше изучить мастерство Учителя, и хотел завернуть картину и убрать ее обратно в сундук. Взял ее в руки и только тут как следует разглядел…
Лик Мадонны точь-в-точь, как на той картине, что написал Учитель, и одежды ее таковы же, и задний план — два полукруглых окна с пробегающими по небу облаками.
Но там, где Учитель изобразил Святого Младенца, коему и надлежит быть на руках у Пресвятой Девы, этот еретик Чезаре поместил такое чудовище, страшнее которого не приходилось мне видеть ни в страшном сне, ни в теплице Учителя, куда помещает он всевозможных редкостных гадов. Страшное это создание, о двух головах, обеими пастями своими яд источает, взор же его лучится такой злобой, что руки мои ослабели и уронил я кощунственную картину.
И тут сзади послышались шаги, и появился Чезаре.
— Все вынюхиваешь? — проговорил он обманчиво спокойно. — Ох, Марко, Марко, не доведет тебя до добра длинный нос!
Не стал я ему объяснять, как это получилось и что я не по своей воле увидел его картину.
Ох, хоть бы вовек ее не видеть! А только спросил, вспомнив прежний разговор:
— Неужто заложил ты душу, как грозился?
— А хоть бы и заложил! — рассмеялся он в ответ. — Не потерявши души, не обретешь! Зато вижу, что есть душа в этой картине. Вон как ты трясешься! Будто воистину дьявола увидел!
— Разве же это душа? — ответил я, как только собрался с силой. — Это тьма черная, зло кромешное, а не душа! Вот в той картине, с которой эта списана, — вот в ней есть душа, и во взоре Пресвятой Девы, и в чистом лице Младенца! А ты над ними только надругался! Только грязью их забросал, будто можно святыню грязью запачкать! Она чистотой своей от любой грязи оборонится!
— Ох, Марко, Марко! — прошипел он в ответ. Что ты понимаешь! Никогда тебе не стать художником, занимайся лучше овсом для лошадей и капустой для супа! Это для тебя в самый раз, не зря Леонардо поручил тебе вести хозяйство! А что есть добро и что есть зло — того тебе никогда не понять, то не по твоему разуму! И кому я душу заложил и кто на этой картине изображен — о том ты никогда не узнаешь! А если хочешь выдать меня отцу Доминику — так не держу, вольному воля! — и страшно так улыбнулся, как будто смертью мне пригрозил.
И понял я, что ничего не расскажу отцу Доминику, хоть и добр он, и умеет выслушать, так что сразу легче становится на душе, потому что не захочу больше вспоминать ту картину, и не захочу видеть ее, и не захочу ни с кем о ней говорить.
А только потом, под вечер, когда я все дела переделал, и конюшню проведал, и теплицу Учителя — только тогда вспомнил я, откуда у Чезаре такие страшные мысли могли появиться.
Жила в Милане, неподалеку от нас, одна знатная донна.
И я тогда посоветовал Джиованни про все то помалкивать и донну даже не вспоминать, поскольку костры отца Доминика горят жарко.
И видно по всему, что Джиованни про то забыл, а вот Чезаре да Сэсто очень даже помнит, и то чудовище, что он на греховной своей картине изобразил, — это и есть тот змей с двумя головами, коему поклоняются те восточные еретики…"
Старыгин отложил дневник и уставился прямо перед собой невидящими глазами.
«Джиованни Бальтраффио, Чезаре да Сэсто…» несомненно речь идет об учениках Леонардо да Винчи. Был там и некий Марко, от лица которого пишутся записки.
Некоторые искусствоведы высказывают мнение, что именно Бальтраффио писал одежды мадонны Литта. Дескать, не слишком прописаны складки и все такое. У Старыгина было свое мнение на этот счет. Возможно, таков был замысел самого Леонардо — четко прописать лица, уловить малейшую черточку, малейшее изменение выражений, легкую материнскую улыбку и переменчивый взгляд младенца. Он добился своей цели, потому что люди, любующиеся картиной, обращают внимание только на лица…
Правда ли то, что он сейчас прочел? Возможно ли, чтобы Чезаре да Сэсто сумел написать картину, где вместо младенца на руках у мадонны покоится уродливый монстр? Но ведь Старыгин видел эту картину собственными глазами, держал ее в руках и исследовал ее с помощью специальной аппаратуры! Он сам говорил тогда Маше, что и состояние холста, и краски говорят о том, что картина написана примерно в то же время, что и Мадонна Литта.
Но зачем, зачем это все нужно?
Старыгин почувствовал, что еще немного, и он рехнется от таких мыслей. Не лучше ли сосредоточиться на одной, самой простой. Он приехал в Рим, чтобы найти похищенную картину. Как выяснилось, его кто-то заманил в Рим, чтобы он привез за собой Машу. Маша и картина Леонардо да Винчи связаны. Стало быть, если он найдет Машу, то найдет и картину.
Тут же возникла непрошенная мысль, что если бы пришлось выбирать, кого спасти — Машу или картину, — он выбрал бы девушку.