Последняя история Мигела Торреша да Силва
Шрифт:
День восемьдесят девятый:
Развлечения
Мануэл ломал голову над сложными уравнениями, чертил, считал и жонглировал числами; подсчитывал, сколько прошло дней с тех пор, как он покинул свой дом; записывал, забавы ради, что произошло с того самого дня, когда он впервые услышал о числах Фибоначчи; отмечал как мелкие, так и важнейшие события; сам смеялся над этим своим развлечением, а на восемьдесят девятый день записал: «Прочитал о фасолефобии Пифагора, связанной, предположительно, с газообразующими свойствами этой бобовой культуры. Как раз сегодня я съел на обед большую тарелку фасоли со шпиком. Бедный Пифагор!»
После лекций студенты обычно встречались в кофейне и рассуждали о движении планет
Студенты долго уговаривали Мануэла, пока он не поддался и не пошел с ними в гостиницу у реки, где в иные вечера звонарь играл свою «Staccato pastorale», но большей частью крестьяне танцевали фанданго под музыку цитр. Причем игравший на цитре касался только нескольких струн в триольном размере и той же рукой отбивал такт на деке своего инструмента. Казалось, мелодия состояла из постоянных повторений. Чем ближе к ночи, тем многочисленнее становилась насквозь пропотевшая трактирная команда, топавшая на танцплощадке, и лишь парочка игроков в карты, сидевшая в уголке, сохраняла спокойствие. Студенты спорили о реформах Помбала, ели козий сыр из Серра-да-Эштрела и были единодушны в том, что нужно заказать еще один кувшин крепкого вина из Баиррады.
День сто сорок четвертый:
У моря
В это солнечное утро они отправились в путь очень рано. Впервые за долгое время Мануэл снова увидел море. Он снял туфли и побежал по песку, по границе между водой и сушей, чувствуя, как волны омывают его ноги и они увязают в мягком грунте. Его учитель медленно шел за ним.
Мануэл остановился, посмотрел на море и подождал, пока Рибейро догонит его. Некоторое время они молча шли рядом.
– Я попытался, – сказал Мануэл, – но ничего не вышло. Я целый день просидел в библиотеке, тупо разглядывал инкрустированную столешницу, мечтал о Бразилии, поскольку дерево было оттуда, смотрел на тысячи книг, расставленных на полках вокруг меня, спрашивал себя, какие истории заключены в них, размышлял и ломал себе голову над ужасающе чистым листом бумаги, не смог решить, с чего начать, и не написал ни строчки.
– И тем не менее все истории у тебя в голове!
– Я сидел там почти один, вокруг меня, подобно церковному зданию, высилась библиотека. Я вслушивался в тишину. Внезапно от этого безмолвия у меня начала раскалываться голова, но голос деда так и не зазвучал. Вероятно, эти истории не для бумаги. Вероятно, эти истории не для глаз, не для чтения, эти истории – для уха. Я читал у Лопе да Вега, что между чтением и слушанием имеется заслуживающая внимания разница. А именно: и там, и там – голоса, но один из них живой, а другой – мертвый.
– Или же, – добавил Рибейро, – как сказал апостол: «буква убивает, а дух животворит». Потому что написанные тексты читают только глаза, а слово возвышает душу. Ты прав, только ветер голоса освежает разум, и никто не знал это лучше, чем старый Квинтилиан. Однако даже если написанный текст не эффективнее красноречия, для меня нет сомнения в том, что у них одинаковая энергетика. Твой дед умер, и потому наши уши не могут услышать его. Но мы можем услышать его, читая глазами, и без посредства ушей узнать, что случилось в мире. Спасибо Господу, что у нас есть глаза, дающие нам возможность перешагнуть через границы пространства и времени и оживлять нашу память там, где слух ничего больше не воспринимает. Почитай Кеведо, один из его сонетов называется «Возвратившись в мир этих пустынь». Там есть невероятной красоты строка: «И своими глазами я слышу мертвых». Запомни ее! Именно потому, что голос уже недоступен, мы слышим глазами и возвращаем мечты из дальнего далека.
Их прогулка длилась уже несколько
– Я уверен, что ты изучишь искусство рассказа и овладеешь им.
– Но мне никогда не удастся рассказывать так, как рассказывал Мигел Торреш да Силва, – печально сказал Мануэл.
– Ты будешь учиться рассказывать, как Мигел Торреш да Силва, – возразил Рибейро.
– Мне кажется, искусству рассказа нельзя научиться, рассказчиком историй нужно родиться.
– Твой дед выучился этому искусству потому, что оно было рядом с ним, а что рядом, то можно выучить, – продолжал спорить с ним Рибейро.
– Иной раз я думаю, что истории, которые человек рассказывает, заменяют ему жизнь, которую он не прожил, – сказал Мануэл.
– Ах! Тогда твой дед был, наверное, бедный и очень печальный человек!
– Наоборот, он был самый веселый человек в деревне. Даже когда он дремал после обеда, а мы, дети, тихо прокрадывались мимо, стараясь не помешать ему, мы замечали, что по его лицу блуждала легкая, лукавая улыбка.
– Если он был всем доволен, значит, дело в другом, – сделал вывод Рибейро, – так как жизнь, которую проживает человек, чаще всего подражает историям, которые он рассказывает, а не наоборот. Тут нужно различать: есть болтуны, которые говорят только о себе и которые хотят произвести впечатление изложением странных происшествий. И никто не понимает, что с этим делать. Стоит такому форсуну закрыть рот, как уже никто не помнит, о чем тот рассказывал. И когда он без публики, то вокруг только тоска и брюзжание. А настоящего рассказчика, наоборот, слушаешь, ловишь каждое слово, инстинктивно понимаешь, что знал эти истории раньше, еще до своего рождения.
– Именно так частенько говаривал Ксавье, наш трактирщик, – вставил Мануэл.
– Что именно? – спросил Рибейро.
– Что они слушали его, разинув рот, и ловили каждое слово.
Разговор еще раз прервался. Они немножко посидели молча, каждый на своем обломке скалы, глядя на волны, которые непрерывно накатывались на берег и с грохотом разбивались о скалы.
Потом Рибейро поднял глаза и посмотрел на запад.
– Ты, конечно, многое знаешь о путешествиях своего деда. Возможно, он рассказывал тебе, как случилось, что он однажды стал рассказчиком – может быть, для того, чтобы спасти свою жизнь или по крайней мере чтобы прожить свою жизнь. Поскольку тот, кто не умеет рассказывать, скрывает тем самым мечту своей жизни, в которой сам себе не признается и которая поэтому никогда не исполнится.
И опять, как показалось Мануэлу, его учитель попал в самую точку.
Когда они вернулись в Коимбру, давно была глубокая ночь. Они шли по переулкам нижнего города Из некоторых постоялых дворов и таверн вырывались наружу приглушенные голоса, звуки лютни и душераздирающее пение.
– Там, – сказал Рибейро Мануэлу, – где люди собираются, чтобы бесконечно болтать языком, где они рассказывают небылицы и то замолкают, то кидаются в спор, то признают чужую правоту, именно там, под шум голосов и музыкальные импровизации, ты должен начать писать, потому что только там в хор голосов когда-нибудь вплетется и голос твоего деда. Или иди утром на рынок к торговцам, где гогочут гуси, лают собаки и где спорят о ценах. Это тоже место для записей. А библиотека, наоборот, место для уже записанных мыслей, напечатанных историй, место для чтения и учебы.