Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями
Шрифт:
Мелик… Мелик… Мелик…
4 марта. «Позвонил Яков Л. и сказал, что Мелик упал, повредил ногу». 5 марта. «Оказывается Мелик сломал ногу около Художественного театра. М. А. в шутку сказал: „Так ему и надо. Свидание у вас было назначено там?“» [438]
Может быть, и я не обратила бы внимания на эти записи, если бы не фраза, оброненная однажды Марикой: «Булгаков сказал: „Вот я умру — и она сразу же выйдет замуж за Мелика“».
Это можно рассматривать как легкомыслие или даже, если смотреть на вещи глазами нашего Савонароллы, как неверность. А может быть, посмотреть иначе? Да не иначе — а прямо, без шор условностей. На дворе 1936 год… Только что разгромлен Шостакович… Только что раздавлен МХАТ 2-й… Свинцовые тучи нависают над «Мольером»…
438
«Дневник Елены Булгаковой», с. 106, 109, 110, 112, 116 и др.; вычеркнутая строка — ОР РГБ, фонд 562.28.24 (л. 86).
Они любят друг друга, и он знает, что она любит его одного. И она действительно любит его одного — с того момента, как поняла это, до последнего часа своей жизни. Преданность всегда достойна, и преданность дурнушки тоже, вероятно, хороша. Но это была преданность прекрасной женщины, которая могла выбирать. И выбрала — его одного, навсегда… Воплощенная женственность — модель для Маргариты, в которой будут узнавать себя тысячи женщин…
А Мелик что же? Да ничего. У артистичной Е. С., кроме всего прочего, идеальное чувство меры. Нельзя же из восхитительно краткого сюжета делать многосерийную «мыльную оперу». Мелик и далее остается блистательным дирижером и хорошим другом: имя его в дневнике все более сопрягается с именем Булгакова — у них общие рабочие интересы, связанные с оперными либретто…
И после смерти Булгакова она не стала черной вдовой с погасшим взглядом. Печаль сделала ее еще прелестней, время как-то не касалось ее, она была жива, и внимание мужчин подтверждало это. И потом, она не имела права стареть: ее Миша навсегда остался молодым, ее красота и очарование были верностью ему.
Она по-прежнему обожала коллекционировать поклонения мужчин и превращать это в маленькие спектакли. Пересказывала эти миниспектакли — с юмором, изяществом и непременно с каким-нибудь афоризмом (афоризмы-то как раз и запоминались лучше всего). Например, о Ермолинском, с иронией: «Он хочет, чтобы я фамилию Булгакова! сменила на фамилию Ермолинская…» Думаю, эту шуточку повторяла, заменяя фамилию персонажа и неизменным оставляя одно: она — Булгакова, а это важнее всего на свете.
Большинство таких историй в добродушных домашних пересказах за чашкой чая я слышала от Марики Ермолинской-Чимишкиан. Упоминались разные имена, и, разумеется, я не буду называть их — кроме тех, что уже попали в литературу (поскольку булгаковеды непременно переведут это в какую-нибудь пошлость). Отмечу только, что сюжет с Ермолинским я слышала не от Марики, а от сестры писателя Надежды Афанасьевны Земской, да и относится этот сюжет, скорее всего, к годам послевоенным…
Так вот, в бесконечных рассказах Марики о романтических приключениях Е. С. ни разу не прозвучало имя Владимира Луговского. От тех, кто виделся с Е. С. в Ташкенте, я это имя слышала. От тех, кто близко общался с нею после войны — тоже. От Марики — никогда.
И это значит, что в 1940 и 1941 годах, до Великой войны, когда не было у Е. С. лучшей «наперсницы», чем Марика, никакого «романа» с Луговским не существовало. А после войны, когда Е. С. возвратилась из Ташкента, а Марика — из Тбилиси, между ними уже не было ни дружбы, ни сердечных исповедей: Ермолинский и Марика разошлись, Елене Сергеевне пришлось выбирать между ними, и Ермолинский был оставлен в качестве друга, а Марика — ушла… Так что в опредении характера отношений брата с Еленой Сергеевной Татьяна Луговская ошиблась.
Правда, ошибка эта сослужила ей добрую службу. Перед войной с ее (и Владимира Луговского) матерью случился инсульт. Растерявшаяся Т. А. стала искать брата по всем возможным телефонам, дозвонилась к Елене Сергеевне, у которой Луговского, естественно, не было, и Е. С., услышав о беде, примчалась сразу. «Она сразу примчалась, помогала мне делать все, самую грязную работу», — пишет Татьяна Луговская.
Действительно, Е. С. умела все. Быстро,
А потом была война, мучительный страх Е. С. за старшего сына Евгения, служившего в армии, и дорога в Ташкент…
Да, так как там у Татьяны Луговской? «Саша Фадеев ее провожал на вокзал»… Он ее «устроил в эвакуацию, она даже ехала в мягком вагоне»… Что, разумеется, объяснить можно только одним: она «закрутила роман с Фадеевым».
Помилуйте, но ведь и Татьяну Луговскую, судя по ее мемуарам, «устроил в эвакуацию» Фадеев. И ее мать поместил в мягком вагоне: «…В 6 часов утра, после бомбежки, позвонил Фадеев и сказал, что Володя в числе многих других писателей должен сегодня покинуть Москву… — „Саша, — сказала я, — а как же мама?“ — „Поедет и мама“, — твердо заявил он. — „Но ведь Володя не справится с мамой, он сам болен“… — „Я сам приеду с каретой `Красного Креста` перевозить Ольгу Михайловну на вокзал и внесу ее в поезд“». И действительно внес на руках в вагон старую женщину, — рассказывает далее Т. А. Луговская. И позаботился даже о том, чтобы вместе со старухой эвакуировалась ее преданная домработница (в качестве «тети»).
Но для Татьяны Луговской это так естественно! Она — сестра, а ее мать — мать знаменитого и признанного поэта Владимира Луговского. А Елена Сергеевна — кто?!
И до конца дней не поймет — не захочет понять! — что не староватую любовницу и не вдову забытого писателя, но Маргариту — булгаковскую Маргариту — заботливо устраивает Фадеев в единственном на весь состав мягком вагоне. Ибо едут с нею не только сын Сережа и молоденькая невестка Дзидра (жена ее старшего сына Евгения), но и никому неизвестный и тем не менее великий роман «Мастер и Маргарита»… [439]
439
Дзидра была очень молода, очень красива и столь же легкомысленна (с Евгением Шиловским она вскоре развелась); так что Елена Сергеевна немало натерпелась с нею в эвакуации, что видно, впрочем, и из опубликованной Н. А. Громовой переписки. За что много лет спустя, когда Е. С. давно уже не было в живых, постаревшая Дзидра сполна расплатилась с нею, сочинив замечательную гипотезу о том, что, по ее мнению, Е. С. была агентом НКВД. Правда, из мемуаров Дзидры Тубельской (см.: В. Потапов. Зюка Тур: Моя память хранит обрывки. — «Огонек», Москва, 2002, № 37) можно понять, что к столь оригинальным выводам она пришла уже в преклонном возрасте и после многочасовых консультаций с виднейшим булгаковедом М. О. Чудаковой.
И Луговские, и Е. С. ехали в одном поезде и в одном вагоне, но даже из записок Т. А. Луговской видно, что Е. С. ехала не вместе с Луговским. Да и Владимир Луговской в этом поезде, медленно тащившемся в загадочную «эвакуацию», был совсем не тот человек, который не так давно в переделкинском «доме творчества» знакомил свою младшую сестру с Еленой Сергеевной Булгаковой.
В Ташкенте мать Татьяны Луговской прямо с поезда отправляют в больницу. «Я тогда осталась в больнице с ней, — пишет далее Т. А., — на папиросной коробке нацарапала записку Володе, чтобы он прислал мне подушку, и послала с кем-то. А на ночь в больнице никто из медперсонала не оставался. Я уже заснула, вдруг стук внизу. Я удивилась, спустилась, смотрю — сторож из проходной: „Иди, к тебе пришли“. И как сейчас вижу — маленькая будочка-проходная, козырек на улицу, под козырьком лампочка тусклая и в этом свете стоит Елена Сергеевна с Сережей, своим сыном, ему тогда лет пятнадцать было. Она мне принесла подушку, кофе в термосе, еще что-то. А идти далеко. Ташкент. Ночь».
У Татьяны Луговской прекрасная память на детали, и там, где недобрая женская ревность не мешает ей, она очень точна. «Но ведь Володя болен», — говорит она Фадееву И записка брату: не чтобы пришел, не чтобы принес — чтобы прислал… Она знает, что Луговской не придет. Он хуже чем болен. Он не контактен. Он в тяжелой депрессии. Луговской пьет…
Но если записка — брату, а приходит Е. С., значит они вместе? Они все пока вместе — растерянные писательские семьи, заброшенные судьбой в переполненный и голодный Ташкент.