Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями
Шрифт:
…До сих пор не понимаю, как вбирал тихий и провинциальный город такую уйму народа… Я попала в Ташкент примерно в то же время; вероятно, месяцем позже, чем Е. С. Мне едва исполнилось пятнадцать лет, как и сыну Елены Сергеевны Сереже. Стояла поздняя осень, но в Ташкенте было тепло. И так же молчаливые санитары снимали с поезда мою маму…
Огромная привокзальная площадь была заполнена людьми. Они никуда не шли и даже не стояли. Люди сидели — на узлах и чемоданах; иные ели, иные спали, что-то расстелив тут же, между узлов; в тесноте среди вещей играли дети. И казалось, что все эти люди тут живут, живут давно и собираются жить всегда…
Моя мама была молода, через
Ташкент расселял, распределял, размещал. Правда, бедно и тесно. И кормил. Правда, скудно, впроголодь…
Первым делом поселяли всех вместе — не на площади же привокзальной оставлять — в клубных помещениях, в школах, в школьных классах… Помните такое советское выражение — «все удобства во дворе»? Это когда квартира без ванной и теплого туалета. Тут, случалось, «удобств» не было даже во дворе. А как же? Как-нибудь…
Потом потихоньку выбирались из этих временных общежитий… Вот отселились авторитетнейшие писатели… Вот Луговские получили две бедные комнатки на четверых (считая парализованную мать и ее домработницу). Вот Татьяна Луговская (у нее действительно прекрасная память на детали) отмечает, что Е. С. с Сережей живет на кухне у писателя Вирты и принимает там Анну Ахматову… Потом Е. С. оказывается на знаменитой «балахане»; это пристройка на втором этаже, с деревянной лестницей, привешенной снаружи, прямо во двор; там две небольшие комнаты — первая, проходная, вроде сеней, и другая, побольше…
Теперь она соседка Луговских по двору (точнее — через двор). Впрочем, в этом дворе живут многие московские литераторы. Своего рода колония.
По-видимому, только здесь — здесь в смысле и пространства и времени — между Владимиром Луговским и Еленой Сергеевной Булгаковой складываются реальные и важные для обоих отношения.
Когда это произошло? Конечно, хорошо бы заглянуть в прекрасно сохранившиеся письма Е. С. к ее сестре Ольге — в Саратов, где пребывал в этот период МХАТ. Но письма эти, увы, мне недоступны, за исключением единственного, которое я когда-то успела просмотреть: «Как ты понимаешь, — писала Е. С. сестре 26 октября 1942 года, — сейчас я живу вообще на средства Вл<адимира> Ал<ександровича>». И там же о столовой, к которой она официально прикреплена и в которую вместо нее ходит нашедшая у нее приют Мира Уборевич, дочь казненного командарма: «Ходит туда Мира (на первое — вермишель с водой, на второе — без воды)» [440] .
440
ОР РГБ, фонд 562.32.34.
Попробуем извлечь информацию из опубликованных Н. А. Громовой материалов.
В апреле 1942 года, пишет Т. А. Луговская, умерла ее мать. «Три раза Елена Сергеевна мне очень помогла — при первом инсульте, в больнице и когда мама умерла — обмывать, собирать».
И о брате: «А Володя запил и пил ужасно, пока мама умирала, а потом как отрезало. Мама умерла в апреле».
«Как отрезало» — это и есть помета того момента, когда в жизнь Владимира Луговского решительно вошла Елена Сергеевна Булгакова: после похорон матери Татьяна Луговская уехала к мужу в Алма-Ату, препоручив брата заботам Е. С.
Но что же было с Луговским? Что произошло с этим рослым,
Несколько позже описываемых событий, а именно зимою 1942–1943 года, в Ташкент с фронта на короткий срок приехал Константин Симонов. Был в гостях у Владимира Луговского. Вместе с Луговским побывал у Елены Сергеены Булгаковой на ее «балахане». Много лет спустя, в 1971 году, фактически в другую эпоху, написал повесть «Двадцать дней без войны», в которой фронтовой журналист Лопатин, и похожий и не похожий на автора, на несколько дней приезжает в Ташкент…
Я нельзя внимательней перечитывала повесть — не обозначится ли в ней хотя бы силуэтом Е. С.? Нет, ее в повести не оказалось: к моменту написания повести ее уже не было в живых и для Симонова не имело значения, какою он помнил ее по Ташкенту; она навсегда стала для него булгаковской Маргаритой…
Зато с необыкновенной четкостью определился в повести персонаж, в котором нельзя не узнать Владимира Луговского. Поэт (выведенный под именем Вячеслава Викторовича), не просто психически травмированный, но совершенно раздавленный, разрушеный зрелищем смерти и крови на войне.
Парадокс был в том, что Луговской был — считался, по крайней мере, и сам себя считал — поэтом героической, военной темы.
В повести: «Он всю жизнь писал стихи о мужестве, и читал их своим медным, мужественным голосом, и при случае давал понять, что участвовал и в гражданской войне и в боях с басмачами. Он постоянно ездил по пограничным заставам и считался старым другом пограничников, и его кабинет был до потолка завешан оружием. И после польского похода, когда, в общем-то, бескровно освободили Западную Украину и Западную Белоруссию, он вернулся в Москву весь в ремнях, и выглядел в форме как само мужество, и заставил всех верить, что, случись большая война — уж кто-кто, а он на нее — первым!
И вдруг, когда она случилась, еще не доехав до нее, после первой большой бомбежки вернулся с дороги в Москву и лег в больницу, а еще через месяц оказался безвыездно здесь, в Ташкенте».
По-видимому, катастрофа, происшедшая с Луговским в начале войны, потрясла Симонова, и писатель все возвращался мысленно к этой трагедии, пока не написал свою повесть. Очень похоже описан — Луговской: «Все было неузнаваемо в этом человеке. И голос, в котором вместо прежних медных труб осталось одно рыдание, и неправдоподобно худая фигура, и постаревшее лицо, которым он, как слепой, тыкался сейчас в лицо Лопатину».
Вероятно, похоже описаны дом и жилище в Ташкенте: «Они поехали в казенной „эмке“ Губера по заметенному снегом Ташкенту и остановились между двумя одноэтажными домами, у низкой арки ворот…
— Я там… со двора. Только не поскользнись, у нас темно, я пойду первым.
Комната, в которую они вошли, пройдя перед этим по закоулкам длинного двора, была довольно большая. Голая без абажура лампа горела вполнакала под самым потолком. Было полутемно и холодно. У одной стены стояла накрытая ковром широкая продавленная тахта, у другой — шкаф»…