Последняя партия
Шрифт:
Вертолетик подпрыгнул, сразу же выровнялся, но Команданте очнулся.
Теперь думалось легко, спокойно; таблетка помогла.
Ну вот и все, я опять выиграл, но я не повторю ошибок Эмиля; революцию следует поддерживать и укреплять, я старый и умный, я вернусь в Тхэдонган спасителем; они понесут меня на руках за то, что я дам им жрать… но не дай Бог, если они обидели девочек; черт с ним, пусть порежут картины, даже фарфор пусть побьют на даче, но пусть мои девочки окажутся на «Шкиптаре» живые и здоровые, ничего больше не хочу, то есть хочу, но этого – в первую очередь; как плавно ведет племяш, молодчина, надо бы ему сказать, похвалить, что ли; вот только
Команданте дремал…
Он не знал еще, что базы оливковых под Мунчоном блокированы бригадами воздушного десанта и, потеряв связь, держатся последние минуты; не знал и того, что Отдельная имени Железной Гвардии железногвардейская дивизия, которую он поднимет-таки, захлебнется послезавтра в бессмысленных атаках на подступах к Тынгу-Темешу, что остатки ее растворятся в Рубиновых Горах, а посты на дорогах будут тормозить автомобили и распахивать багажники в поисках врага народа N1 Владо Сьенгуэрры.
Он не знал и не мог знать, что спустя всего неделю, обросший, в грязных лохмотьях с чужого плеча, выйдет к северной границе; конечно же, не на юг, не на запад – там море, не на восток, а на север, они не должны выдать; но его все равно выдадут, и прибывший спецрейсом из Тхэдонгана офицерик защелкнет ему на запястьях наручники, а уже в самолете осклабится и коротко, без размаха, врежет под дых маленьким твердым кулаком.
Его выведут на трап, он осмотрится по сторонам; глаза встречающих будут безжалостны, но это только рассмешит: еще в самолете, услышав вопрос: «Где картины?», товарищ Владо поймет, что парень не подвел, что «Шкиптар» ушел, что внучки в безопасности и не будут голодать; все остальное его уже не заинтересует; революция? – черт с ней, если она пожирает собственных детей!.. в спину толкнут и он начнет спускаться, неторопливо, спокойно, улыбаясь немного иронически, и эта улыбка не сойдет с лица даже потом, в камере; дети спасены, а я старик, я хорошо и честно жил; история меня оправдает; а больше не о чем будет думать, нечего вспоминать…
И уж конечно, не вспомнит он ни курносенького паренька, ни Дана Омолоту.
А Дан, сидящий в подземном бункере, у личного сейфа Команданте, вздрогнет и со стоном отвернется от экрана. Потом встанет, подойдет к умывальнику и сунет голову под ледяную струю.
Как же это, Команданте? Ты же сказал: я вернусь. Но не так же! Они очень много плохого говорят о тебе, товарищ Владо, но не сомневайся! – я не поверю. Я видел твои глаза, слышал твои слова. Но что же теперь? – скажет Дан вслух, словно спрашивая того, кого вывела из самолета. И сам себе ответит: спокойно, парень. Хватит скулить, ясно? Никто не снимал тебя с поста. Некому снять? Тебе же хуже. Но почему должна страдать революция? И не вздумай свихнуться. Товарищ Владо поверил тебе, а какой толк с психа?
Эндшпиль
…И все же он едва не сошел с ума, когда на экране появилась Ильда. Перед этим мелькало много баб, они лепетали что-то неразборчивое, кажется, уговаривали кого-то сдаться, но Дан не особо вслушивался, тем паче, слух притупился от голода, да и что толку слушать наседок? Их сыновья борются за Свободу, а они бьют в спину, какой позор!
Но когда прямо в глаза посмотрела Ильда, холодный комок оборвался где-то ниже сердца, упал и разбился, растекшись по телу противной волной слабости.
– Дан, ты слышишь меня, Дан?
Голос был тихим, монотонным, и глаза тоже, чужие, незнакомые, словно остановившиеся. Но все равно, это была Ильда, Ильдита,
– Дан, остановись. Ты неправильно поступаешь, Дан…
Нет, не было в ее голосе ничего живого.
– Властям все известно, Дан. Они готовы простить тебя, если ты выйдешь, они объявили амнистию, я прошу тебя…
Так. Все известно. Значит, сопляк подох не сразу. Жаль. Они знают, что я провожал Команданте, вот в чем штука; откуда им знать, что мы расстались на выходе? А ты, маленькая, поверила им, ты думаешь, червям нужен я? Черта с два, они продали буржуям родину, завтра америкашки станут гулять по Тхэдонгану, а весь мир сделает вид, что так и надо. Разве ты хочешь, ежик, чтобы маленький вырос рабом и чистил сапоги оккупантам?
– Дан, отзовись, я верю, ты жив, Дан, выйди, сдайся, Дан, тебе ничего не бу…
Пуля ударила Ильду в лоб, чуть выше переносицы, точно по родинке, которую так любил целовать Дан, уходя на службу. По лицу больно хлестнуло стеклянным крошевом. Автомат глухо ударялся о линолеум.
Вот так, значит? Л-ладно, твари.
Рубаха опять взмокла, липла к коже. Дан содрал ее и швырнул в угол. К черту. Теперь все равно. Если они так, то о чем говорить? Я не Ильда…
Он посмотрел на портреты. Что ж делать-то, Отцы? Не знаю я, что делать, вот ведь какая штука. Они сломали Ильду; понятно, бабу можно поломать, если она с дитем, откуда у червей честь? Для них нет святого, конечно же, ее раздавили, припугнули, что ям стоило взять ребенка и покачать за ножки около стенки? Вот и подчинилась, зачем ее винить, в чем?
Портреты смотрели сквозь Дана.
Не слышат. Ничего не знают. Счастливые; нарисованным не больно. А я живой. Как же быть? Странно, какие у Сподвижника глаза, я я не замечал раньше: сине-голубые, как лед; такие были у этих… которые в фильме, они еще на лодках плавали, на голову рога втыкали, ну как же их?.. викинги, вот как, хороший фильм был, с драками, Ильда даже пищала…
Какой фильм, о чем я? Мысли смешались; Дан закрыл глаза и взмолился было, но осекся; забыл, ни одного слова не помню; он и не мог помнить, откуда? Бабушка не учила его молиться с тех пор, как он унес и сдал в утиль ее Евангелие; его похвалили тогда на сборе, книга была тяжелая, два кило, он был горд…
Что же это я? – тоскливо подумал Дан, – разве можно так о маме маленького, какая же она «баба»? Прости, Ильдита, срываюсь, нервы ни к черту, страшно мне, малышка, ох, как страшно, не хочу, понимаешь, умирать, а придется ведь, никуда не деться, схемы у тех, наверху, есть, пустят в штольню собак, доберутся или гадостью какой задавят, что им стоит? А сдаваться не буду, не сделаю им такого подарка, не дождутся, прости, родная, но как же страшно, особенно вот так, в одиночку, в четырех стенах… и никто не окликнет.
– Дан Омотолу! – негромко, но властно.
Дан вскочил, не успев даже понять, что голос мерещится; он знал, что один здесь, но оклик был так отчетлив, тон так резок, а голос слишком знаком.
Перехватило дыхание, тело само собой вытянулось в струнку и щелкнуло каблуками, а Хефе уже не улыбался вечной рисованной улыбкой; он высунул из рамы рыже-седую бороду и смотрел пронзительно, словно на параде.
– Слушаю, товарищ Эмиль!
– Вольно, сержант. Доложите обстановку!
Тон исключал сомнения; Дании удивился, ни испугался. Все лишнее – побоку; быстро, четко, без нытья – основное. Хефе слушал внимательно, изредка перебивая короткими точными вопросами.