Потерянный альбом
Шрифт:
— А то; в науке все время что-нибудь иллюстрируют с помощью анимации — из-за ее точности: все думают, что первый полнометражный мультфильм — это «Белоснежка», но в 1923 году Флейшеры уже выпустили мультфильм о теории относительности, и с тех пор выходила еще куча всего;
— Сильвестр как кот Шредингера;
— Именно, говорит Ник;
— Так над чем конкретно ты сейчас работаешь? спрашиваю я;
— Фриланс для небольшой студии в Талсе, говорит он: фазую хороший трехминутный мультфильм о делении клетки;
— Отлично;
— Ага; студии достался большой контракт с Южным образовательным фондом, так что ставки немаленькие — образовательные мультики будут крутиться в детских умах следующие двадцать лет; но пока что все выглядит неплохо: жду не дождусь, когда мы отошлем это в Оксберри;
— Звучит классно;
— М-м, говорит Ник: и должен сказать, все идет хорошо: как бы, сейчас мы делаем часть про митоз, а это одна из наших связей с амебами, так что это обязательно надо сделать как следует;
— Обязательно;
— Вообще-то это даже красиво, говорит Ник: как бы, рассказывать историю одной маленькой клетки — как в экстазе жизнетворной силы и развития она стремится вперед и чудесным образом делит свое ядерное вещество, чтобы образовать свою точную копию, и в дрожи становится двумя одинаковыми дочерними ядрами — это великолепно; это фантастика…
— М-м, говорю я;
— Как бы, я получаю от аниматоров наброски кругов, червячков и пятнышек, и это все клеточная мембрана, хромосомы и веретена — абстрактные фигуры, символизирующие настоящие частицы живой материи — жизненности…
— М-м…
— А потом я могу подстегнуть процесс!; графитом, техникой и технологией я оживляю жизнь!; как бы, я тебе отвечаю, для меня, фазового художника, это восторг и маленькая
— Я понимаю…
— Как бы, это чуть ли не уцененная теология: Потеряй себя, чтобы найти меня, — а потом узри, что это опять ты… но теперь тебя больше, ты размножившийся… с перевернутыми одинаковостью и разницей… и опровергается деление… и окончательно и решительно отметается плотский ужас дистанции…; например, вчера студия прислала пачку ключевых кадров для стадии митоза под названием анафаза, и это реально здорово: как раз выходишь из метафазы, и все дочерние хромосомы собираются в самом центре клетки, сверхъестественно расположившись вдоль экваториальной плоскости; а затем, сразу после этой ошеломительной конъюнкции, хромосомы необъяснимым образом начинают делиться — разбегаться в волшебной синхронности, разворотив свой мир в этой чудесной страсти реконфигурации, в этом напористом повторном самоутверждении, разворошив прошлое, чтобы сотворить мечту о будущем без смерти; и все вокруг, вся жизнь просто яростно самостит, инстинктивно производит бесконечные личности, сохраняет сохранение, и микротрубки выхватывают свободные молекулы из цитоплазмического запаса, чтобы расти, или даже возвращают туда фрагменты своей субстанции, чтобы взаимодействовать, собираются и разбираются в этом постоянном переливающемся потоке, сплавляясь со своей средой или возникая из нее, обогащаясь и усиливаясь с каждой модуляцией, самоотверженно приобщаясь к этому великому взаимопроникающему клокотанию, растворяя разницу между «давать» и «принимать», о!.. О, там… оооо!.. лови… лови ее… и тащи… тащи ее… поймал… я… слава богу… на месте, в безопасности… в моих… слава богу, в безопасности в моих руках… и на месте… фьюх… фьюх…; вау, в этот раз чуть не упала; блин, страшно-то как было; правда страшно; да уж, в инструкциях никогда не пишут, как это трудно устанавливать; ну правда, никаких намеков, чего ожидать; должно быть, считают, что люди такие О, антенна: все просто — возьми да поставь; но нет, правда тут много тонких моментов: надо учитывать направление, и крепежи, и силу ветра, и все такое, а потом еще найти место на крыше, которое выдержит антенну; так что это куда сложнее, чем может показаться; и все же, несмотря на мои, скажем так, сегодняшние пируэты, я все равно думаю, что лучше поставить антенну здесь, вплотную к дымоходу: я смогу закрепить всю нижнюю стойку антенны, тогда будет стоять надежней, и вроде получится выжать несколько лишних дюймов высоты; а это правда важно: короткие волны — это еще просто, отскакивают себе от ионосферы или расходятся поверхностными волнами, так что прием всегда хороший; но вот длинные — там, где крутят самое интересное, — работают исключительно в пределах видимости, так что чем выше антенна, тем лучше, особенно для того, что мне нужно; я восемь месяцев копил на этого здоровяка (включая 60 долларов за один только ротатор — гр-р-р…), но он хорош, и с ним получится поймать больше всего; это по-своему забавно: чем ты выше, тем дальше дотянешься: рост становится шириной; а мне нужно столько, сколько только можно: в наши дни транслируют так мало, что пойдешь на все, лишь бы поймать побольше: приходится отнимать у небес; боже, не могу даже представить жизнь в Золотой век, в тридцатые и сороковые, когда радио было как душ: просто поворачиваешь ручку — и на тебя хлещут передачи, целыми потоками, хоть залейся, пей кожей; и в доступе постоянно, все время, всегда отличные драмы и комедии; правду поют в песне, что видео убило радиозвезду — что глаз со своей неудержимой тактикой выжженной земли в затяжной войне органов чувств мобилизовал против радио какой-то технологический закон Грешема и почти целиком задвинул его в сторону; но это же радио, всегда хотел сказать я, радио — живой медиум, медиум взаимообмена!; в смысле, как можно устоять против такого богатства — просто включаешь, сворачиваешься калачиком и погружаешься в мягкость, а потом возносишься силой одних только голоса, слов и инстинкта к коммуникации; куда только ни попадешь с закрытыми или широко открытыми глазами; в смысле, эта насыщенность чувствуется даже в моих альбомах переизданий, где некоторым передачам уже под пятьдесят лет; только задумайся: полвека; а кто, интересно, вспомнит через пятьдесят лет с этого момента «Внутренние ресурсы» — тот мини-сериал, который родители подбивали меня смотреть сегодня; мол, я извлеку ценный урок; я ответил, уж лучше меня раздавит экскаватор; уже одно название — «Внутренние ресурсы»; в смысле, ум за разум; это же не коммуникация с, а коммуникация в; если так хотите знать, я с радостью уступил свой подвал родакам на вечер; на этот счет — никаких проблем; а кроме того, выдалась возможность подняться без ненужных наблюдателей сюда, в темнеющий свет — убраться подальше от глаза, этого дурацкого органа; боже, глаз — это же вор чувств; он больше обманывает, чем передает; достаточно просто вспомнить результаты опросов после дебатов Никсона/Кеннеди в 60-х: кто выиграл?..
— Телезрители: Кеннеди
— Радиолюбители: Никсон
Может, с нашей точки зрения это и не самый удачный пример, но все-таки: каждый современник утверждал, что Никсон давал ответы продуманней, а это, конечно, и должно быть главным; и еще тот случай, когда британский журналист, сэр Робин Дэй, выяснил, что радиослушатели почти на пятьдесят процентов вероятнее телезрителей распознают, когда человек лжет в эфире; так что это правда — двух мнений быть не может: ухо видит то, к чему слеп глаз, видит потемкинский свет насквозь; я правда верю, что увидеть человека — значит в каком-то смысле ограничить его, но слушать — значит дать ему расцвести; только вспомним великих виртуозов радиоволн — Би Бенадерет, Руби Дандридж и, конечно, Мел Бланк: эти люди играли где-то в шести сериалах за неделю, да в каждом еще озвучивали — кто знает? — по восемь разных персонажей; то были времена, когда человек мог быть лесом — и каждая ветка, каждый листик, каждый сучок сообщали какую-то беспримесную истину; Рэймонд это понимал; мы заходили ко мне в комнату, и закрывали дверь, и выключали телевизор и музыкальный центр, и потом просто расслаблялись, были сами собой: я ложился на кровать, а он ложился спиной на пол, подложив под голову сложенные бабочкой руки; и я приносил печенье «Малломарс» и — когда были — «Скутер Пайс», а нередко и всякое другое; другими словами, мы погружались в спокойное, настоящее умиротворение, пока просто жевали что-нибудь вкусное и пялились в потолок, где не было ни плакатов, ни фотографий; и болтали о том о сем из школы, или прикалывались абсолютно надо всем, а потом, когда на него находило настроение — но с немалой напускной внезапностью — Рэймонд начинал изображать голосом барабанную дробь, разрастающуюся и драматичную, — рам-м-м-м…; и я, будто откликаясь на какой-то запланированный сигнал — без удивления, а расслабленно и просто и во все горло, — изображал Эда Херлихи и:
— Это «Большое вещание» 6 июня 1987 года!..
И устная барабанная дробь Рэймонда нарастала, и потом — снова я:
— В прямом эфире из студии KTGE в Оклендоне, и сегодня наши особые гости… неужели это Арти Ауэрбах в роли мистера Кицела?..
И теперь Рэймонд с идеальной пародией:
— М-м-м-м-м — возможно!..
И снова я:
— И неужели я вижу Генри Моргана из сериала «Вот и Морган» с радио «Мучуал»?..
И снова Рэймонд, вылитый:
— Добрый вечер, кто угодно…
Потом я:
— А это Генри Олдрич, исполненный великим Эзрой Стоуном?..
И снова Рэймонд:
— Иду, мам!..
Так классно; мы этим занимались как будто часами напролет — пара лесных существ, затерянных в сплетении голосовых лоз; я смеялся и хихикал, потому что Рэймонд был мастерским подражателем, и «Малломарс» были вкусные, и мы просто таращились в потолок и давали волю голосам; но для меня, должен сказать, во всем этом существовало что-то еще, еще какой-то аспект: потому что посреди нашей игры в радио, пародий, смеха и полнейшего наслаждения я иногда чувствовал, как минимум иногда, будто обрел безвременье или как минимум намек на него — если вы не против таких выражений; но честно, это были мгновения безвременья, когда я просто отделялся от времени, расслабленный и свободный, благодаря нашему восторженному забвению о хлопотах, нашему взбудораженному срезанию кукловодческих ниток времени; и было здорово; и отчасти поэтому мне кажется попросту немыслимым,
…Помню, вскоре после этого мне позвонил парень из школы по имени Невилл и назвался другом Рэймонда; я так понял, мой номер ему дали родители Рэймонда; в общем, он позвонил и сказал, что планировал собрать всех, спрашивал, не хочу ли прийти и я; так однажды вечером мы оказались дома у Невилла, пока его родителей не было; я приехал последним, потому что хватало других дел; и вот я позвонил, Невилл открыл и провел меня мимо чулана и зеркальной стены в гостиную; на столике в углу были чипсы, «Чоколат Таунс» и апельсиновая газировка, сидели человек шесть-семь на диванах и креслах в комнате немаленького размера — там можно было и бильярдный стол поставить; почти всех я знал по школе, в том числе одну девушку, Пегги Мэдден, которую не мог себе представить за разговором с Рэймондом и которая, как правило, ко мне и близко не подходила; но сюда она пришла, и помалкивала, сидя на диване с двумя другими незнакомыми мне ребятами; Невилл никого не представил (видимо, забыл), так что в воздухе ощущалась какая-то туманность, когда я сел на диван на другой от Пегги Мэдден стороне длинной комнаты; люстры светили не так уж ярко, и говорили мы мало, и в какой-то момент я даже заметил, что, пожалуй, слишком громко жую; но потом двое других ребят заговорили про какие-то кроссовки, которые кто-то из них купил — или хотел купить, — потом о чем-то из телесериала «Чирс», а потом, как бы постепенно, мы перешли к Рэймонду, и чувствовалось, как все рады до этого дойти; тут стало тише и еще скованней, когда наконец начали просачиваться слова о нем; и мало-помалу, как бы очень постепенно, люди стали делиться своими воспоминаниями о Рэймонде или его шутками (и как же полегчало, когда кто-то наконец позволил себе рассмеяться), или просто всякими случаями и мелочами; и по ходу дела я заметил, что происходит нечто интересное: тот, кто рассказывал, как будто просто говорил вслух — то есть отпускал слова в мрачную гостиную, а не обращался к кому-нибудь из слушателей конкретно; голоса просто существовали, зависшие и одинокие, и — возможно, парадоксальным образом — как раз из-за этого одиночества голоса действительно притягивали внимание; и вот я откинулся и слушал: один парень, Алекс, рассказал о планах Рэймонда после колледжа переехать в Новую Шотландию и завести там ферму для мелкого домашнего скота; потом девушка — кажется, Сьюзан — говорила о случае, когда они с Рэймондом прогуляли английский, заныкались за забором стадиона на дальнем конце школьного двора и курили ментоловые сигареты; потом Пегги Мэдден рассказала о каких-то чертежах старинных машин — «фордов», «олдсов» и «рео родстеров», говорила она, — которые ей как-то раз принес Рэймонд, чтобы помочь с докладом по книге; а другой парень, со скрипучим голосом, — он начал рассказывать о планах Рэймонда открыть дом ужасов в гараже его родителей и продавать туда билеты, и что Рэймонд показывал ему наброски — наброски манекенов, жутких световых машин и резиновых насекомых-марионеток на нитках; и пошли еще воспоминания, и еще…
…И, значит, я все это слушал, откинулся и слушал; и, признаюсь, был очень рад тому, что рассказывали люди, — их прямодушию и откровенности, тому, что, когда разговор наконец зашел о Рэймонде, никто не ударился в шуточки, сарказм или подколки или не пытался никак уклониться от ситуации; но в то же время, должен признаться, я обнаружил, что не знаю, как относиться ко всему, что слышу; на самом деле я практически никому не поверил — потому что, сказать по правде, никогда не слышал об этих событиях или интересах, ни о чем подобном; а это, если можно так сказать, довольно странно; в смысле, мне всегда нравилось, что Рэймонд казался таким бесконечным — что его чувство юмора и его голоса все продолжались и продолжались, — но тут выясняется, что он был бесконечным во многом таком, о чем я и не знал; а это, должен сказать, как-то беспокоило — хотя заодно и немного утешало; на самом деле, пока я там сидел и слушал, как голоса окрашивают тихую гостиную, ситуация чем-то мне напомнила один фильм; он называется «Расемон», и я, когда его смотрел, в конце почему-то заплакал; помню, мне не хотелось, чтобы фильм заканчивался, пришел к какой-то развязке; хотелось, чтобы он все длился и длился, представлял всё новые версии событий, вводил новых персонажей, чтобы они подкидывали свои точки зрения; поэтому я очень расстроился, когда фильм решил прийти к заключению и в зале включился свет; помню, что домой я шел с кулаком во рту, чтобы не выплеснулись слезы; и вот тем вечером у Невилла я решил, сидя на диване и слушая, как остальные все говорят и говорят, я решил, что сам единственный не скажу ни слова — что свои воспоминания я приберегу и не расскажу о дружбе с Рэймондом; буду просто слушать и участвовать одним этим; потому что тогда, может, если я не скажу ни слова, тогда, может, фильм — фильм о Рэймонде — не закончится; может, тогда он не сможет закончиться; и поэтому я помалкивал и просто слушал, все время повторяя про себя, что, возможно, вношу самую важную лепту в этот вечер — тем, что ничего не говорю; в смысле, если я не смог внести лепту в спасение Рэймонда, я хотя бы могу отплатить своим молчанием — если мой костный мозг ему не подошел, если он несовместим, то я поучаствую, чем могу; и вот что я могу — хоть это и значит, что я просто пришел и сижу и ничего не делаю; в смысле, зато я никогда не стану тем, кто его окончил…
…Впрочем, наверное, это просто очередное выражение неотъемлемой печали звука, дефектной сути звука; в конце концов, звук такой бренный: это не больше чем толчок воздуха, хрупкая последовательность взлетов и падений — мягкая, волнистая, округлая, как «Малломарс», находящаяся в опасной зависимости от среды; звук так непохож на свет с его твердостью, и лучистостью, и вечностью; звук просто растворяется, сияет в пустоту, распрямляет свои изгибы в бесформенность и уходит через атмосферу в космос, где нет направлений, пока не кончается гравитация…; и это тоже печально; ведь так много всего теряется; так много теряется; на самом деле я практически вижу этот процесс прямо сейчас, со своего места — здесь, на крыше; ведь здесь, на крыше, глядя в темнеющее небо, я так и вижу, как развеиваются бесконечные порывы мирового звука — все они бессильно разворачиваются на фоне далеких облаков, растворяются в уравнивающей ночи…; и вот здесь, пока темнеет, а в спину дует ветер, я упираюсь ногами в широкие края прочных досок и возвращаюсь к работе, гадая, что же нового уловлю своей так удачно закрепленной антенной: