Потерянный альбом
Шрифт:
— Но, полагаю, вы с Майклом восстановили общение, сказал я;
— Спорадическое, сказал он: мы перезваниваемся;
— Тогда ты никогда не думал отправить это ему? сказал я, показывая на круги и цилиндры барабанной установки посреди комнаты;
— Да нет, сказал он: в конце концов, едва ли известно, что случится; и вообще-то я не против оставить ее здесь, даже не трогать: я ее считаю своего рода мемориальной скульптурой;
— Хм, сказал я;
— Твою мать твою мать твою мать твою мать,
— Прошу прощения? говорю я;
— Знаешь, мне надо сходу кое-что обозначить, говорит он: и это вот что: есть одно — только одно, — чего я хочу от этой жизни; во всем божьем творении меня удовлетворит только одно…; но по этому одному я тоскую, горю, я этого жажду, алчу и вожделею; это придает суть и текстуру всему остальному опыту, это источник всего смысла: чтоб этот гребаный разбрызгиватель наконец повернулся!..
Все это время он не поднимается с газона, лежит ничком, возится с крошечной головкой разбрызгивателя прямо у себя под носом, нижний хрящ которого почти наверняка щекочет всклокоченная трава газона; разбрызгиватель состоит из маленького круглого основания и одной короткой трубки, держащей на весу две выгнутых наверх руки, словно миниатюрный тяжеловес, с гордостью демонстрирующий мускулы; с моей точки зрения, с этой штукой мало что можно было сделать, но Ник не унимается — все пропеллирует руки разбрызгивателя указательным пальцем, хватает его и трясет или одержимо откручивает и снова затягивает шланг:
— Ладно, говорит он затем: Ладно…; теперь последняя попытка…
Он привстает на полукорточки, потом семенит вдоль шланга до маленького крана, торчащего из стены гаража; изучив шланг еще раз, он выжидает, а потом рвано крутит кран:
— М-мать, говорит он, когда разбрызгиватель просто мечет воду по бокам, нисколько не двигаясь; на мой взгляд, выглядело это так, будто из бицухи мини-силача брызнули ручьи избыточного тестостерона;
Ник мне нравится: у него этакое облысение — медово-розовый кружок, растущий над опушкой на темечке, — которое не сказать чтобы можно было часто увидеть, и еще очень тощие руки, которые он подчеркивает мешковатыми закатанными рукавами; еще мне нравится, как он пропускает место над кадыком, когда бреется, и нравится костлявость его босых ног; он встает, выключает воду и направляется к задней двери своего дома:
— Пошли внутрь, говорит он;
Придерживая для меня дверь:
— Итак, говорит он: о чем это бишь ты…
— А — да, отвечаю я, войдя в мрачный коридор: ну, кажется, о том, с чего у меня все началось…
— Ага, говорит он;
— М-м, говорю я и отхожу к стене, чтобы пропустить Ника: ну, как мы уже, кажется, обсудили, у меня в детстве, а может, лет в семь или восемь, был такой период, когда мой дедушка жил совсем рядом с нами — не больше часа на машине, если я правильно помню; сомневаюсь, что он снял тот дом из-за близости к нам, но мать пользовалась этой возможностью вовсю, так что мы ездили к нему чуть ли не каждую вторую субботу;
— М-м, говорит Ник;
— И вот мы туда ездили и как бы просто сидели целый день — мать
— Хм, говорит Ник, задержавшись перед дверью в конце коридора;
— Ага, говорю я: дедушка просто сунул альбом куда попало, и он мне встретился на полу в его чулане, среди старых башмаков, чемоданов и всего такого; и помню, в тот первый раз он меня действительно заинтриговал: это была такая большая, коричневая, потрепанная штука, с жесткой кожаной обложкой в старинном стиле, вся захватанная, расцарапанная и потрепанная, и она держалась на грязных черных шнурках, пропущенных через три металлических колечка на боку;
— М-м, говорит Ник;
— В общем, меня это в конце концов заинтересовало; и вот в тот день я кладу его на старый дорожный кофр у него в спальне, поверх досок и пыльной кожи, и начинаю листать; и альбом такой классный, и реально старый, и пахнет стариной, и каждый раз, как я переворачиваю страницы и нюхаю клубы пыли, кажется, вот-вот начнут где-нибудь отваливаться и рассыпаться крошки желтой бумаги;
Наконец Ник отворачивается и входит в комнату, которая оказывается длиннее, чем выглядела из коридора; неравномерно освещенная дневным солнцем из окна, комната была какой-то не то мастерской, не то студией: местами вдоль трех стен стояли разные картотеки и буфеты, а также два чертежных стола причудливого вида; в одном углу приткнулась пара пробковых досок, а посреди белого кафельного пола парили два одинаковых вращающихся кресла; у одного стола находилась явно очень нужная корзина для бумаги; включив верхний свет, Ник предлагает мне одно из кресел, а сам плюхается во второе:
— Ладно, говорит он тогда: о чем это бишь ты;
— Ага, отвечаю я и усаживаюсь в скрипучем кресле на колесиках: в общем, по какой-то причине, которую я до сих пор толком не понимаю, я постепенно привязываюсь к этой штуке и каждый раз, когда мы приезжаем к дедушке, стараюсь подняться наверх и посмотреть на нее еще; и, короче, было прикольно: просто альбом как будто охватывал столько тем и казался, не знаю, полным жизни: даже восьмилетке все фотографии, газетные вырезки и все, что он там хранил, всех размеров, форм и конфигураций — они все как будто рассказывали о жизни, в которой было столько содержания, столько настоящей деятельности, а не просто одних и тех же автоматических телодвижений; она как будто так и шумела…;
— М-м, говорит Ник;
— И еще мне нравилось, что она менялась — что она могла меняться: в то время дедушка все еще время от времени уезжал, а когда возвращался, в альбоме были новые фотографии; альбом казался живым, прямо как он сам, собирал впечатления, развивался вместе с ним без очевидного плана или предопределенности — но все это по-прежнему непосредственно отражало его самого, короче, его суть; и отчасти мне казалось, короче, что альбом в каком-то смысле поддерживает в старике огонек — что пока в этой книге еще что-то появляется, он сам будет рядом, даже вечно…