Потерянный альбом
Шрифт:
— Ну надо же…
— Понимаете ли, им в той лаборатории надо было всего-то накрыть ковром деревяшку, чтобы обезьянам было обо что тереться… большего и не требуется, только деревяшка и ковер, чтобы детеныши выжили…
И он оглоушил еще один стакан; и, знаете, смотрю я на него — на это сборище шишек и жил, обвешанное жидкими тряпками, с улыбкой в бородке, словно нарисованной восковым карандашом, и с влажным стаканом, — а думать могу только одно: Убирайся ты отсюда на хрен; серьезно, займись переездом; просто закрой счет и продай все за гроши…; а когда он закинул еще порцию, мне вдруг стало ясно, что этот тип — воплощение печали, не больше, правда, самое слабое звено в Великой Цепи Бытия, и что если он жалок во гневе, то в триумфе — трагичен; и еще казалось, будто где-то глубоко тип и сам это знает, будто тоже понимает, что путь, который он себе выбрал, изначально ошибочный, и что любая попытка переосмыслить только заново подтвердит изъяны; и что свою шизу он создал себе сам, но в качестве барьера, — конечно, чтобы не дать приблизиться миру, но заодно чтобы предотвратить утечку себя, чей эффект на других людей предвидел с легкостью; и что несчастный юродивый подсел на язык коммуникации, потому что знал, что каждое слово показывает, насколько же он безнадежен, — и что другие это тоже почувствуют и будут держаться еще дальше…; короче говоря, он сам себе создал зыбучие пески, безвыигрышную ситуацию, и я просто подумал Ладно:
…И я смог вырваться и быстренько убраться от Карла, но, вместо того чтобы поехать на работу, умотал домой; потом позвонил и, ссылаясь на ядовитые фахитас, отпросился на ночь; тут же после этого выехал на машине и почти всю ночь катался по округе у озера Харп; потом приехал к себе и просто рухнул; вечер пятницы провел у Уилли Зи, гонял в настольный футбол и совещался с доктором Курсом, после чего всю субботу трескал бутерброды из магазинного хлеба и смотрел, как болтают и улыбаются из своих удобных костюмов ведущие спортивных новостей; затем в субботу вечером снова катался до самого леса Окони, а там устал, заполз поспать на заднее сиденье, после чего отправился домой длинной дорогой аж через самый Итонтон и высадился у себя как раз вовремя еще для пары часиков в отрубе, прежде чем наконец прибыть в «Минди»; и потом, тем вечером, работалось хорошо, вся бригада была в сборе, все шло так, как и должно — крайне увлекательно и продуктивно: мы получили большую поставку мороженой малины, которую требовалось принять оперативно, и все прошло хорошо; и так продолжалось до вторника, потом до среды, и все шло нормально — из дома на работу, с работы домой, — и в четверг мне пришлось вынести коробки в мусор сзади завода, когда:
— Знаешь какие-нибудь анекдоты?..
Я развернулся и, ну… естественно; естественно; прислонился к рябой кирпичной стене, рядом с мусорными контейнерами, такой же пятнистый и заляпанный, как они… естественно:
— Потому что я — да; например, откуда ты знаешь, что Иисус был евреем?..
— Э-э…
— Его мать думала, что он Бог, и он устроился на работу отца;
Тут он закашлялся, но не рассмеялся; потом поднял глаза, отвернулся, потом пристально посмотрел на меня:
— Что, сказал он: не нравится?..
— Ну, я… кажется, я уже слышал что-то в этом роде…
— Ну, в таком случае, Дадли, я знаю другой, сказал он и начал постукивать правым каблуком по кирпичной стене: и гарантирую, что этот — смешной; да еще и недавний, хотя, собственно, нового в нем мало;
— Ладно…
— Но чтобы он точно был эффективным — то есть более непосредственным, более увлекательным, — я тебе скажу, что я сделаю: я расскажу его от первого лица, чтобы ты правда прочувствовал, будто ты там, в центре событий — ладно?..
— Да я не против;
— Хорошо, сказал он: итак, анекдот…: однажды я еду в полосатый офис «У. У. Беркли Инк.», фотографов королевы, и — только чтобы подкинуть, как их там?: ах да, запоминающихся подробностей, — скажем, что время — 10:20 во вторник, потому что некое волшебное письмо мне сказало, что я должен явиться; ну и, знаешь, приезжаю, и это — опрятная стерильная офисная высотка, и я паркуюсь в углу стоянки, чтобы не было слишком заметно, и их вестибюль так и гордится своей деревянной обшивкой, и я приехал в пиджаке — потому что, конечно же, я все понимаю; и вот меня встречают и привечают, но все главные герои — на восьмом этаже, заседают в угловом кабинете, где нет стен, а только окна, и на стеклянном столе стоит посеребренный кувшин с водой, и, куда ни посмотри, везде куча табличек с заметно большим числом 100 000 000; и все улыбаются и представляются один за другим, и все хотят пожать мне руку, и двоих из них зовут Боб; и потом человек в синем пиджаке, который в дальнейшем говорил за всех, достает одну из моих фотографий и спрашивает Так что это такое?; и я отвечаю Это «Печаль» и «Абстрактная истина», и он говорит Хорошо, так мы и подумали, и вот поэтому ничего у нас с вами не выйдет; и он начинает спич о промо-кампаниях — масштабных, вездесущих, с уже выделенным бюджетом в шесть миллионов двести тысяч, — и как эти кампании работают, но чтобы они точно работали при всем том, что стоит на кону, руководство ожидает привлечения самых разных контингентов, и поэтому ты — то есть я — никогда ничего не слышал о конкурсе заранее, потому что, сам понимаешь, на выигравшей фотографии могла бы оказаться порнография, или растление, или кто знает что…
— Хм…
— Но это не беда, вовсе не беда, говорит синий пиджак, просто дайте нам любую другую фотографию, любую фотографию, что у вас есть — то есть у меня, — и мы пойдем дальше, наши правила позволяют подобную безобидную замену; и я говорю Но это все, что у меня есть, я только снимал свою хрень на тот офигенно внезапный случай, если удастся ее продать, понимаете, это единственные снимки, что у меня есть, и они говорят Мы знаем; и потом спрашивают, вдруг я хотел бы предложить снимок с другой пленки, снятой в любое другое время, и я сказал Но у меня даже своего сраного фотоаппарата нет, я и этот позаимствовал в галерее: я охочусь на фотографии, я занимаюсь их рекламацией, я новые не делаю; и они говорят Что ж, это являет собой некую проблему, проблему и разочарование, поскольку мы по закону сдаем свои результаты независимой наблюдательной организации, к которой обратились для проверки процесса отбора; и затем кое-кто из них начинает переглядываться, и я подумал тут предложить, может, чтобы как-то спастись, их устроит фотография моей скульптуры с приколотым значком Джона Кугара Мелленкампа, но они уже продолжают Но, конечно, вы можете получить призовые деньги и замечательные подарки, мы сдержим свое слово, хотя, конечно, не можем… но к этому времени я уже кричал Эй, слушайте, оставьте себе свои сраные деньги, и свои сраные подарки, и свое сраное слово, можете пойти, и можете отсосать, и можете сдохнуть, и ох, как же быстро они умеют вскакивать, но я не позволил им себя схватить, и не позволил им себя вывести, и потом уже сам был в коридоре, и потом — на улице…
Он посмотрел на свою ногу, все еще стучащую о кирпичную стену; ладони он тоже прижимал к кирпичам, для дополнительного упора; я хотел что-нибудь ответить, но не смог:
— Ну, Дадли, сказал он полную минуту спустя: смешно, а..?
— Да неплохо, сказал я;
— М-м, сказал он: черная полоса для пианиста, а..?
— М-м;
— Ну, сказал он и побарабанил пальцами по кирпичу: хотя бы есть что нового добавить к моему следующему произведению…
Все еще прижимаясь лопатками к кирпичам, он посмотрел куда-то вдаль, потом вниз;
— Но знаешь, что меня правда бесит, сказал он тогда: сотня миллионов фотографий, и это только от одной компании…; в смысле, с чего же начать..?
Он тяжело выдохнул, потом оттолкнулся от кирпичей, не взглянув на меня; потом, вытянув руки к небу, вошел на фабрику; я — следом; мы прошли конторы и холодильные камеры, а когда я увидел, что он направляется к своему рабочему пространству, просто шел за ним, в паре метров позади; скоро он прибыл на место, а я приткнулся за клетку лифта, поблизости, глубоко в тени; затем он вернулся к своему фирменному номеру — исследовать, что перед ним, и, как обычно, просеивать наносы мусора; но тут, поднимая из хлама удлинитель, он остановился, обернулся к верстаку и оперся на него руками; потом просто огляделся, оглядывая все рабочее место, прежде чем опустить глаза на стол; после недолгого молчания он вдруг поднял взгляд и сорвался с места и потом вошел в мужской туалет — мой мужской туалет — и там пропал; а когда появился, пару мгновений спустя, я увидел, что его лицо заметно порозовело, а волосы смочены и зачесаны назад; ну, я продолжал наблюдение и следил за ним, пока он медленно спустился в офисную зону и ждал, когда Лонно договорит по телефону; и потом он реально заговорил с Лонно; и хотя с моего места было трудно разобрать, что происходит, и мне не верилось тем отрывкам, что доносились, кажется, он действительно спрашивал Лонно насчет работы; я имею в виду, он рассказывал, что кое с кем из местных уже познакомился и уже знает, как обращаться кое с каким оборудованием на фабрике, что у него есть навыки — вот что он говорил; и, понятно, он ее получил, работу, Лонно его принял; другими словами, Лонно все понял, и вот я здесь, и я еще не был счастливее… но нет…; прошу, нет…; прошу, просто забыть…; прошу положить конец этим мечтам и поражениям, чтобы — хотя бы на мгновение, всего на одно мимолетное мгновение — я мог сказать свое слово…; ведь мне есть что высказать, на самом деле мне нужно это высказать, так что я прошу… прошу, просто выслушайте…; ведь здесь, особенно здесь, особенно посреди всего этого, я бы хотел поговорить о Равеле, рассказать вам о Равеле — не о музыке, но о жизни, конкретно о жизни…; так позвольте же мне сказать вам о Равеле — позвольте мне рассказать, всего на мгновение, о Равеле, и я стою тут и думаю Прошу, девушка, прошу, да, вы, тормозящая очередь на кассе, прошу, дорогая мадам, прошу, побыстрее отыщите свою чековую книжку, прошу, скорее!; милая моя, неужели вы не чувствуете, как напрягается и изгибается во рту мой язык, неужели мои нервные притоптывания и хлопотливость ничего вам не сообщают, неужели вы не слышите нарастающие под моим сердцем синие морские валы?; дорогая мадам, не могли бы вы поскорее найти свои водительские права и положить конец бесконечной пене всякой всячины, лезущей из вашей сумочки, чтобы мне уже пойти своей дорогой — ведь я могу уплатить наличными!; и потом — спешка, я спешно уйду: я буду двигаться к нему: ноги будут давить землю, как и ступни, я упрусь в электрическую дверь раньше, чем она откроется, потому что меня несет, мною движут внутренние ветра, я отращу шарфы, чтобы трепетали позади, поднимали меня под мышками и превращали шершавое движение в ветреное и свободное; и все же сейчас я до сих пор торчу в очереди, за другими, перед другими, и мои немые поторапливания нисколько не ускоряют этот упрямый процесс; ретивая готовность мускулов ни во что не ставится там, где кассир записывает удостоверяющий номер и где на кассе все еще раскиданы ни о чем не подозревающие покупки, беспорядочно неупакованные; и вот я гляжу на стеклянную дверь, и на ее сенсорный коврик, и на объявления о распродаже на ведущей к ней длинной витрине, и мой язык напрягается, и пробуждается мое сияние…
…и вот наконец-таки мир несется мимо меня — изогнутые сверху фонари, дефисные черты на дороге, горбатые медленные машины, пышные кусты разделительной полосы — все это я мчу мимо себя; и дорога чиста, и солнце в утешение, и чтобы добраться туда, где мне нужно быть, надо только следовать тяге в груди — дальше следовать за прозрачной нитью, что дергает за солнечное сплетенье и едва ли не срывает меня с сиденья, и ведет туда; но теперь, раз я все еще не там, кажется, будто расстояние — само расстояние — обрело плотность, вязкость, и я пробиваюсь через него, я пробиваюсь через плотность расстояния; и вот я жму на педаль, и машина бросается, и я стараюсь добраться до конца расстояния, а когда этого не происходит и я все еще не там, ощущение такое, что меня задушит неподатливость времени — будто меня задушит отвратительность расстояния, болезненная невозможность одновременности; и я с трудом удерживаю педаль газа в цивилизованных пределах, и я еду бок о бок с машинами и вокруг машин, и меня обуревает немыслимая мысль: Прошу, пустите к нему скорее; прошу; потому что машина может заглохнуть, или я испачкаю юбку, или станет не хватать обычного воздуха, чтобы поддерживать во мне жизнь; но я об этом не думаю, потому что знаю, что скоро буду с ним, в его присутствии, буду присутствовать там, в насыщенном существовании — кончики моих пальцев и волос оставляют за собой цветные хвосты, рассеивают фонарный свет…
…и когда дверь открывается, мне уютно-тепло внутри него, его руки блестят опорой на моей спине, а его поцелуи осыпают щеку смачными пауками, и теперь меня сжимают, и меня поддерживают, и я могу думать только Наконец-то мое изгнание окончено; и, не говоря ни слова, не распутываясь, мы движемся как один, жеребцовая походка на четырех ногах, через прихожую в его гостиную; и я вижу, что занавески опущены, а журнальный столик подвинут, и я прикладываю ладонь к его теплому виску; потом я поблескиваю, я мерцаю, когда он нежничает меня на ковер, на мягкое морское дно, и остается со мной, тепло со мной, опускается на локти и утыкается лицом мне в шею, и я чувствую касание его ресниц, и он шипяще выдыхает, и я благодарю Господа за его пыл; внизу со мной, присутствующий и плотный, но не обременяющий — он умеет противопоставить свой вес, — он знойная тень, затмевающая бережность, когда понемногу опускается, чтобы сосать и лизать под воротом моей рубашки; он мало-помалу остужает мою ключицу, потом проглатывает ее горячим вдохом, и его рука, рокочущая сбоку от меня, есть мощная твердость, неудержимое исследование; но сила эта превращается в жесткую деликатность, пока ладонь ползет — с мелкими паузами и непреклонными продолжениями — к моей груди; облегчая давление, он шуршит на ткани моей рубашки, чтобы ею превратить свои касания кончиками пальцев в шепот, и скоро уже медленно очерчивает мой сосок мелкими тканевыми ударами молний; затем, слава богу, знакомит уже мою пазуху с кончиками пальцев, теплыми, твердыми и одинокими, а за ними следует вся рука целиком, и твердая ладонь встает на якорь у моей груди; и потом он находит мой сосок, и берет его в горсть, и поводит по нему пальцами, нежно плывущими над искрами моего соска; и когда волшебным образом является вторая рука расстегнуть мои пуговицы, первая не сдает грудь: вцепляется в нее, берет всю, ладонь твердеет и не желает уходить; но, когда все же уходит, когда должна уйти, чтобы вынуть полу моей рубашки из юбки, на моей груди уже его вторая рука, и она грубее, она царапуче-свежая, ее поиск жестче и глубже, и более текучий в движении; и его прощупывания и горсти погружаются в меня, пробуждают меня, глубоко содрогают меня, после чего его губы пикируют и отпивают от моей второй груди, левой, пока рубашку с шепотом увлекает в сторону, настежь и прочь…