Потерянный и возвращенный мир (История одного ранения)
Шрифт:
Поэтому, прежде чем писать свою историю, мне пришлось сначала надписывать на различных листках бумаги разные слова, выражающие собой то просто названия предметов, то названия различных вещей, то различные явления, то различные мысли и понятия, и все эти слова писались где попало и как попало. А затем из собранных таким образом слов, фраз, мыслей на газетах, на бумаге я начинал писан, историю в тетрадь, перегруппировывал слова, фразы, сравнивая их с теми, какие пишутся в книгах, а уж потом записывал предложение целиком для моей мысли про историю болезни...
И когда я уже почти считаю,
Таким образом я напишу несколько фраз. Но я не могу писать дальше иначе, пока не прочту две или три фразы предыдущего писания, т. е. самые последние фразы, и это я должен сделать для того, чтобы понять мысль, о чем же я должен писать дальше. Иначе я не могу писать — такова моя теперешняя память.
...Я повторял многократно одно и то же в своем рассказе и, может быть, опять я начну писать об одном и том же, так как я без конца забываю, что я написал и что надо еще написать. И у меня в моем мозгу, в его разбитой памяти часто получается так, что я часто повторяю одно и то же в своем рассказе, а что-нибудь нужное, важное забываю, пропускаю и не вспомню в нужное время писания и упущу, что хотел написать.
...Я не в силах удерживать в голове что-либо многое, что-либо долгое, я только могу что-либо вспоминать и писать по маленьким кусочкам памяти разбитой, которую я все пытался и пытаюсь как-то и чем-то укрепить или закрепить, или "склеить" в своем мозгу поврежденном и пораженном...
Я пишу свою собственную "Историю моей болезни" с утра и до пяти часов вечера, пока мать и сестры работают в учреждении, а как только они приходят с работы, то я уже не могу писать, и всякий разговор, шум различный мне никак не дают возможности писать, думать, если я в комнате нахожусь не один...
И я подчас неделю, другую сижу и думаю над одним листком. Долго думаю, соображаю медленно, медленно, без конца сравниваю разные листки, а как же правильно написать то, что мне нужно...
Над этими бесконечными писаниями я страстно и страшно трудился и тяжело болел и от ранения, и от этого бесконечного труда "над своей головой"! Это был и остается титанический труд, который напоминал труд помешанного человека, который думает только об одном и том же...".
И так начались годы мучительного, титанического труда. Сначала год, потом второй, потом третий. А муки воплощения мысли в речь не исчезали, работа не становилась легче.
Он уже привык садиться с утра за стол, медленно и настойчиво искать слова, судорожно пытаться уложить непослушные слова во фразы — все это для того, чтобы за день получить десяток строк, иногда страницу. А легче не становилось.
"Третий год я думаю и добавляю, и заново пишу свой рассказ. Только я замечаю, что за эти годы я стал медленнее думать и соображать в своем писании, и подчас не напишу
Это свое последнее писание почему-то затянулось и растянулось на долгие месяцы и не поддается до конца, чтобы его закончить. Третий год я стараюсь докончить это писание. И почему-то год от года мне тяжелее писать — вспоминать о всем случившемся, и год от года тупеет моя голова, забываются все подробности болезни, подробности из прошедшей и из сегодняшней жизни...
Но сдаваться я не хотел. Хотел довести начатое дело до конца! И я целый день сижу за столом и без конца тружусь над словом. Больше я ничего не мог придумать для спасения своего положения, т. е. помнить и говорить, когда бы я ни захотел. Целый день я сижу за столом, сильно уставший и ослабевший. А когда я приподнимаюсь из-за стола, то часто я внезапно спешу снова сесть за стол, хватаюсь руками за стол или за стул, так как меня охватывает резкое головокружение, словно трижды перевертываюсь кверху ногами вместе со столом, стулом и домом ("толчки кружения"). Но я, конечно, не каждый день сидел за столом над рассказом. Когда я целый день просижу за столом, то на другой день (а то и два-три дня) так сильно разбаливается голова, что часто приходится лежать в постели".
И так потянулись годы.
На столе накапливались тетради — сначала тонкие тетради из пожелтевшей бумаги — он делал их сам, потом он отсылал их пишущему эти строки и принимался за свою повесть снова.
Теперь он уже писал в толстых серых тетрадях, а затем их сменили большие тетради в клеенчатых переплетах. Вот уже написана тысяча страниц. Потом вторая. Он пишет еще раз, он хочет написать полнее, лучше. И вот уже скоро почти три тысячи страниц, написанных мелким почерком. Страниц, которые он сам написал, и ни одну из которых он сам не может прочитать!
Он начал свою повесть, когда еще не кончилась война. Он продолжал ее десять, двадцать, двадцать пять лет.
Трудно сказать, есть ли в истории еще другие документы, на которых затрачен такой адский, мучительный труд и которые так и остаются недоступными для самого автора.
Для чего же он делал это? Для чего?!
Для чего он писал?
Он сам много раз спрашивал себя об этом. Для чего же он пишет? Для чего ведет свою мучительную, изнурительную работу? Нужно ли это?!
И он пришел к твердому решению: нужно!
Ведь он не мог быть полезным другим, не мог помогать по дому, путался выходя на улицу, не мог слушать и понимать радио, не мог читать книги... все это было потеряно. Но писать. По зернышкам выбирать кусочки своего прошлого, сопоставлять их друг с другом, размещать их в эпизоды, описывать картины прошлого, формулировать свои надежды, выражать свои переживания. Нет, это он еще может.
И писание его дневника, повести его жизни стало для него основной потребностью.