Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1
Шрифт:
С утра позвала Васю в город. Было дело: в прошлый понедельник я снялась в фотографии Karbenty к Мамочкиным именинам. Обещал приготовить в субботу. Сказала дома, что «иду за пуговицами», а карточки не были готовы. Мы ни слова никому не сказали и пошли. Купила там еще себе плетёный портфель, очень оригинальный, местный, экзотический. Бошкович и Любомирский приходили прощаться.
Подарила Мамочке карточку и коробку пудры. После обеда мы вчетвером пошли в город. Сидели на вокзальной площади в кафе и пили всякую всячину. За соседним столиком сидел Беренс, командующий несуществующим флотом, и Тихменев. Жалкие какие-то оба… Потом пошли на пристань. Уезжало семь человек гардемарин, в том числе Андрюша Сиднее. Он был далёк от нас в последнее время, сначала Мария Васильевна, потом Насонова. А тут вдруг мне стало грустно. Были трое, которых я выделила. К Чернитенко я скоро охладела, к Сидневу тоже, но так в последний момент мне стало горько и обидно.
18 ноября 1924. Вторник
Такая страшная тоска и такие непоправимо скучные дни, что я решилась на решительное средство: буду писать поэму одиночества под названием: «Дни и ночи», [339] хотя, может быть, и… Плана нет никакого. Буду писать о себе, но в третьем лице, а там — что Бог на душу положит.
Я теперь настолько расхандрилась, что эта хандра перешла уже в болезнь. Мамочка с Папой-Колей испугались и действительно смотрят на меня как на больную.
339
Рукопись поэмы не обнаружена.
21 ноября 1924. Пятница
Опять давно не писала дневника. Как-то не до того было. Четыре, нет вру, пять вещей немножко вывели меня из колеи.
1) Шура Петрашевич. Мы были очень мало знакомы. Он стал бывать у нас уже гардемарином. Вечером, накануне «шестого», мы возвращались из церкви, было очень темно, холодно и сыро. Мы шли компанией пожилых лиц, конечно. Потом вышло как-то само собой, что Шура взял меня под руку и мы ушли вперед. Мы только шли под руку, инстинктивно прижимаясь друг к другу, т. е. шли по крутым и каменистым тропинкам, но эта чисто физическая близость действовала странно. Весь вечер мы просидели вдвоем у меня в комнате, хорошо поговорили о «теории и практике», мне было весело и нравилось задевать его. Я поняла, что за дорогу из Кебира превратилась для него в нечто иное. Мне это нравилось. На другой день мы сидели на диване под картой Северной Африки, невольно настолько близко, что я почти касалась его лица. И больше — ничего, только какие-то старые ощущения. В четверг я его не видела, а сегодня простилась с ним долгим и крепким рукопожатьем. Завтра он уезжает в Бонн, без всякого места и друзей, имея сто франков в кармане, много смелости и какой-то надрывной, болезненной удали. Он уже начинал увлекаться. Еще немного и я бы добилась от него того, что по какому-то недоразумению называют любовью. Да, этого нетрудно добиться!
2) «Шестое». Этот совершенно неуместный и несвоевременный праздник! [340] Но, быть может, именно благодаря своей неуместности он прошел тихо и хорошо. Только скучно. Все гардемарины говорили, что это прямо похороны, а не праздник. Действительно, настроение не такое. Вечером был бал. Посланы автомобили на «Георгий». Мне идти не хотелось, никого из знакомых не осталось, а сидеть в уголочке с Чеховичем меня совсем не прельщало. Я не пошла и легла спать. Под музыку хорошо спалось!
340
6 ноября (по ст. ст.) — день Св. Николая Исповедника, день основания корпуса.
3) Накануне «шестого» я получила чек на 72 фр<анка> из «Последних новостей» и письмо из «Студенческих годов». Очень милое письмо. Оно у меня, ну, в общем — стихи «все же настолько милы и грамотны, что будут напечатаны вне очереди в следующем номере». Это, конечно, приятно, и теперь мне досадно, что там такие скверные стихи. А в «Новостях» напечатана «Россия». [341] Я была против этого: идея, может быть, и хороша, а техника никуда не годится. Жаль, что мои лучшие стихи настолько автобиографичны и локальны, что не могут быть поняты вне Сфаята. А всякую дрянь шлешь — и печатают.
341
ПН, 1924, 16 ноября, № 1400, с. 2.
4) Сегодня проделывалась дверь в мою комнату, а наружная забилась наглухо. Моей автономии конец, да и не нужно ее теперь. Как странно: такой пустяк, как дверь, а будь она открыта год тому назад — все, вся моя жизнь была бы не та. Кто знает — лучше или хуже вышло? По-моему — всему свое время, и я рада, что зимой не было сообщения с той комнатой: иначе бы я никогда не выросла… А это событие естественно выбило меня из колеи. Такая пыль!
5) Во вторник Вася уезжает в Париж. Не терпится ему в своем Сиди-Ахмеде. Я его понимаю и одобряю. Грустно, больше уж по сентиментальности, а вообще все обстоит хорошо. Когда я впервые узнала об этом от Петрашевича, мне стало так тоскливо, потом успокоилась, решила проделать дверь и хоть в коллеж поступить, все равно! Весной встретимся в Париже. Вчера получила письмо от Сережи. Тяжело и трудно ему пока. Завтра в Бизерту приезжает комиссия от большевиков для осмотра флота. [342] Об этом напишу завтра. По этому поводу у нас было много прений и волнений.
342
Советские власти потребовали вернуть Российский Императорский флот в Советскую Россию. Французский адмирал Эйсельманс, отказавшийся это сделать, вынужден был подать в отставку (Б/а. «Передача флота большевикам» //ИР, 1924,№ 9,15 декабря, с. 7). Автор другой статьи, «отставляя в сторону моральную оценку этих событий», пытается оценить, какое значение будет иметь «неожиданное увеличение красного флота» (Шумский К.Советский флот на Черном море // Там же, с. 6). В результате переговоров и обследования судов транспортировка их была признана нерентабельной (в основном суда пошли на запчасти и металлолом).
3 декабря 1924. Среда
Да, много произошло за это время, начиная с того, что я с самого прошлого понедельника пролежала в постели: у меня был грипп. Начала я захварывать еще в воскресенье, когда у нас был Вася Чернитенко. Мы все собирались идти его провожать. В понедельник днем он ушел. А вечером, когда я уже лежала с большой температурой, случайно была почта и пришло письмо из Довилля, где Столяров, не обещая окончательно найти работу, но обещал приложить все усилия. На пристани Папа-Коля передал ему это письмо, тот был очень доволен и благодарен и решил ехать в Довилль, если дорогой его не переубедят. Вот он и уехал. Тем временем в Сфаяте было много больных. Очень скверно было положение Анны Петровны Марковой. В среду вечером ее отвезли в госпиталь, и ночью она умерла. В пятницу хоронили.
В пятницу пришло из Бонна письмо и открытка от Шуры Петрашевича. Веселое и шалое, как он сам. Лежа, отвечала ему и Сереже. Еще новость: «Георгий» ликвидируют. Их предупредили, что, вероятнее всего, это будет через две недели, но чтобы они были всегда готовы эвакуироваться в 24 часа.
Со вчерашним транспортом уехали в Париж: Головченко, Леньков и Таутер. Скоро уедет в Тунис Мима. Не останется уже совсем никого. Положение Корпуса все еще неопределенно. По всей вероятности, просуществуем до апреля или до мая.
5 декабря 1924. Пятница
Умер Коля Платто. У него грипп перешел в воспаление легких. Умер тихо. Как ужасно, что умер молодой.
Мима уехал в Тунис. Последний.
Получено письмо от Васи из Довилля. Ничего определенного, у Столяровых еще не был. А в Париже все сидят без работы.
А у меня состояние такое, как будто моя очередь на кладбище.
Или я еще не совсем поправилась, или я схожу с ума, или просто не знаю что. Страшно, когда умирают в ранней молодости. Вообще, страшно, когда умирают. Хотя и Анна Петровна, и Коля для меня не умерли, а просто ушли, уехали. Как ни стыдно, а я рада, что болезнь избавила меня от похорон и панихид.
А из России все нет писем!
6 декабря 1924. Суббота
Не могу не пожаловаться на то, что у меня нет своей комнаты, что с тех пор как проломили дверь, кончилась моя самостоятельность. Ко мне в комнату заходят когда угодно, постоянно открыта занавеска и как-то неловко ее задергивать, а между тем я ничего не могу делать, когда знаю, что на меня смотрят, что каждую минуту могут войти и посмотреть, что я делаю. Раньше, бывало, Мамочка крикнет из той комнаты: «Что ты делаешь?» — ответишь: «Ничего» и конец, а теперь даже стихотворения нельзя написать, чтобы это не было известно. А уж читать свои стихи я могу только сейчас, когда там легли спать. Я считаю это некоторой слабостью и не могу, чтобы кто-нибудь застал меня за чтением моих стихов. Вообще, у меня хоть немного есть свой характер и свои привычки, и мне неприятно, когда каждый шаг будет контролироваться. Да, пусть так и уютнее, и теплее, но я не раз вспоминаю свою комнату, где было столько пережито.