Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1
Шрифт:
Какая уж тут История Церкви, когда не знаешь, куда от себя бежать, что делать и как казаться спокойной.
23 февраля 1924. Суббота
Мамочка и Папа-Коля играли в карты у деда. У меня сидел Вася. Сначала все ничего, болтали вздор, смеялись. Потом молчали. Ну а кончилось, в общем, тем, что он обнял меня, а я положила ему голову на плечо и закрыла глаза. Он целовал меня в лоб. «Ну, довольно?» — спрашиваю. В это время наши пришли, и Мамочка позвала нас чай пить. Было уютно и уходить не хотелось. Нас позвали еще раз, и мы пошли. Мамочка была надутая, сухо поздоровалась с Васей, да и Папа-Коля тоже. Было уже около 12-ти, и Вася, не напившись чаю, ушел. «Очень неприятно, когда вас приходится звать по три раза». — «Я не слышала, когда это было три раза». — «Ну все равно, надо идти, когда позовут». Я только пожала плечами и вышла. Больше уже туда не показывалась. А завтра скажу, что не хочу этой подозрительности, этой слежки, не хочу, чтобы было такое отношение к Васе, ничего вообще больше не хочу, мне больно. И для чего я создаю всю эту муку? Разве это любовь? Ведь это — разврат, голая чувственность.
25 февраля 1924. Понедельник
27 февраля 1924. Среда
Послезавтра экзамен по Закону. Так как занимаюсь совершенно самостоятельно, то волнуюсь. Временами кажется, что все знаю, временами — вспомню что-нибудь, и не знаю, что же дальше? при ком? в каком году? и т. д. Хоть бы уж скорее эта пятница, еще целый день остался!
28 февраля 1924. Четверг
Ну вот, завтра и пятница. Что-то она принесет!? Сегодня хотела весь день заниматься, да как-то не вышло. А вечером повторяла «Историю церкви» и над столом совершенно незаметно для себя уснула. Экзамена не то что боюсь, нет, я уверена, что выдержу, но как? Пойду на «бал душевного спокойствия», т. е. 8; нет, мало, но 12 — едва ли. Михаловский, кадеты говорят, очень строгий и требовательный, пойду на 10!
29 февраля 1924. Пятница. Около 6 утра
Ночью ни на минуту не засыпала. Должно быть, нервничаю. Металась, то в холод, то в жар бросало, хоть бы на минуту задремать! Потом, когда петухи запели, зажгла лампу. Сейчас встают Воробьевы, значит, около 6-ти. Раскрыта занавеску и ставни, светает заметно, скоро можно будет потушить лампу. Состояние какое-то странное. Попробую немножко повторить, а после кофе совсем не дотронусь до книг. Стараюсь себя утешить, что хоть что-нибудь наговорить смогу. Если сегодня почему-нибудь о<тец> Михаловский не приедет, я, кажется, сойду с ума. Вечером напишу результат.
О<тец> Михаловский должен был приехать к 10-ти. В начале десятого мотоциклетка возвращается — пустая. Я впала в отчаяние, Мамочка старалась хоть как-нибудь меня утешить, но я только злилась и нервничала. Когда Мамочка ушла в канцелярию, я легла на ее постель и заснула. Около одиннадцати меня разбудил Сергей Сергеевич: «Приехал! На извозчике». Так я и не выспалась. Экзамен был после четырех. Кроме о<тца> Михаловского были два ассистента: г<осподи>н Завалишин и С. А. Насонов. Экзаменовались в столовом зале, и при этом все четверо стояли. Мы с батюшкой стояли друг против друга на расстоянии одного метра, Завалишин — в стороне, шапку с тросточкой назад, — у Насонова была своя миссия: в обе двери то и дело входили кадеты и Насонов только и делал, что с шиканьем махал рукой то в одну, то в другую сторону. Спрашивали меня пустяки, и по Катехизису, и по Истории Церкви, все на вопросы, но по всему курсу. Я отвечала хорошо, гладко, получила 12. О<тец> Михаловский остался очень доволен и после экзамена все благодарил меня. А у меня не было удовлетворения, наоборот, я не знала, куда себя девать. Взяла еще неразрезанный томик Сологуба, [311] и мне что-то не понравилось. Просто — реакция.
311
Речь идет о повести Ф. Сологуба «Барышня Лиза» (М., Берлин, «Геликон», 1923).
3 марта 1924. Понедельник
В доме надвигается гроза. Мамочка ходит мрачнее тучи, со всеми, особенно с кадетами, сдержанна и неприветлива, Папа-Коля все охает, все ему стонать хочется. За обедом и за ужином говорить не о чем, все молчат или: «хороший суп», «Плохая погода» и т. д. Мамочка дуется на меня за Васю, она все понимает по-своему, называет мое поведение с ним «неприличным», а мне как никогда хочется хорошего, ласкового отношения. О Васе теперь уже никто не говорит, а если при Сергее Сергеевиче речь заходит о нем, все как-то неловко заминают. Так и кажется, что вот-вот это все должно прорваться. Все откроется, все будет сказано, даже то, что самому себе не говорится… Нет, в нашей семье такие недомолвки, невыясненности могут продолжаться долго, годы. Да все равно — до весны, т. е. до лета. А там над всем прошлым будет поставлен черный крест. Только у меня в душе ничего не забудется, ничто даром не пройдет.
Вчера вечером кроме Васи у меня (Мамочка и Папа-Коля играли в винт) были: Тима, Йося, Толя Зимборский и Эрлик Вилькен.
Малыши
После ужина Мамочка позвала меня гулять. «Мне надо с тобой поговорить!» Начала с того, что она очень расстроена, что ей очень тяжело, со слезами на глазах и в голосе, а потом спросила прямо: «Целовал тебя Вася?» — «Нет». Оказывается, вчера у Воробьевых был разговор обо мне, где говорились всякие гадости с именами Петра Ефимовича и Васи. Мамочка страшно болеет душой, трудно представить, что она переживает! Она говорила мне, как унижает женщину такое отношение, как все это мерзко, гадко, отвратительно. Тяжело было врать, а надо. Мамочка спрашивала и о Сергее Сергеевиче, я и тут врала. Этого ничего больше не будет, а старое вспоминать нё к чему. Говорила Мамочка про Равич-Щербу; она откуда-то узнала про тот поцелуй руки, и по ее настоянию он ушел из Корпуса. А я этого и не знала. Еще она меня просила, чтобы я никого не принимала у себя, а шла в большую комнату. Нет, этого не будет, да и надо уже. Все гадко и омерзительно. Хватит игры. Кончаю. Васю увижу и скажу ему серьезно, что довольно. Побыла на дне и будет. Я не могу и боюсь порывать с Васей дружеские отношения, я ему прямо скажу, нужно во второй раз разоткровенничаться. Мне больно, глаза режет от слёз. Мне больно и то, что нужно порывать с Васей: с тех пор как я призналась себе, что не люблю его, как мне это казалось, с тех пор уже не надо было играть. Мне больно и потому, что приходится так жестоко и безобразно врать Мамочке, а она подходит ко мне с открытой душой. И то больно, что дома смотрит на меня с каким-то снисхождением, как будто все знает про мой позор и, жалея меня, старается говорить о постороннем. Я плакала весь вечер, казалось, что этого уже нельзя перенести, но я твердо приняла решение изменить эту гадкую жизнь, где все делается «со скуки». Только не надо показывать вида, все, как есть, должно продолжаться по-старому.
7 марта 1924. Пятница
Масленица, делаются блины, нет занятий… Девать себя некуда. Вася не заходил. Вечером сегодня Мамочка с Папой-Колей пошли играть в винт, к адмиралу. Я осталась с Сергеем Сергеевичем. Света не зажигали, сумерничали. Мне хотелось остаться одной, и я молчала. Сергей Сергеевич начал ходить из угла в угол, потом остановился около chaise longue, на котором я сидела. Мне было как-то не по себе в такое время с человеком, которого я немножко боюсь и не уважаю. Я собрала всю свою силу воли и ждала. Он не то встал на корточки, не то на колени и впился двумя руками в мою руку. Я поднялась. «Надо свет зажечь» и пошла к лампе. «Как пусто, Ирина Николаевна!» — «Да, пусто». Он пошел закрывать ставни и исчез совсем. Я убрала со стола и пошла за занавеску мыть руки, когда он пришел опять, я не выходила. Он окликал меня несколько раз. Мне было и страшно и обидно за себя, я чувствовала себя совсем слабой и беспомощной и всей душой хотела, чтобы кто-нибудь пришел, издали ловила шаги, но все мимо, я положила голову на умывальник и решила все равно не выходить. Он сам пришел ко мне. «Что с вами?» Я молчала. «Ирина Николаевна, выпейте брому». — «Оставьте меня, Сергей Сергеевич!» Я его не видела, но чувствовала, что он стоит за моей спиной, и уж одно движение с его стороны, и я бы бросилась из комнаты вон. Я молчала и не двигалась. Через несколько минут он, очевидно решив, что я заснула, на цыпочках ушел к себе.
Вчера Петр Ефимович позвал меня до перекрестка — объясниться нужно было. Разговор старый. «Да, я вас люблю, если это и есть любовь, но временами я вас ненавижу… А у вас не было ко мне никакого чувства?» — «Нет». — «И нет…» Я молчу: «Говорите прямо, не жалейте»… — «Нет, нет и нет!» Я простилась с ним очень холодно, дав понять, что не хочу не только романа, но и «дружеских отношений», у меня к нему нет ненависти, но нет и уважения.
А к Васе? Есть ли у меня к нему уважение? Нет ли ненависти и презрения? Нет, нет, нет! После этого разговора, когда он мне признался во всем, во всех помыслах и еще после моего «не надо» — мне не в чем его упрекнуть. То, что было после, было по моей воле. Я его не обвиняю, но ничего и не жду от него. Если я, человек самоанализа, не побоялась опуститься на дно, то у него такие желания сильнее, естественнее. Он еще не потерял ко мне уважения, он считается со мной, а главное — он еще мальчишка, к нему нельзя предъявлять серьезных требований. А то, что я не видела его с самого воскресенья, — мне неприятно. Чувствую, что с ним у меня еще будет объяснение. И начнет его — он.
Ко всему этому надо прибавить одно письмо из Праги, которое взволновало всех нас. Некто Карцевский советует Папе-Коле подать прошение в русскую гимназию [312] — 1 июля будет совет, есть шансы.
10 марта 1924. Понедельник
Надо изменить свою жизнь, так больше нельзя! Живу я скверно, и чем дальше, тем хуже. Встаю я в одиннадцатом, днем ровно ничего не делаю, почти не занимаюсь, а ведь дела-то много. Все что-то не по себе. С одного пути трудно перейти на другой, но со всем прошлым все равно порвать не смогу. Ну, решено, начинаю постничать, т. е. бороться со всем и сколько возможно, заниматься.
312
Речь идет о Русской реформированной реальной гимназии в Праге, открытой Земгором (Российский земско-городской комитет помощи российским гражданам за границей) в сентябре 1922 г. Приват-доцент С. И. Карцевский преподавал в гимназии русский язык и литературу. Н. Н. Кнорринг рассчитывал получить в гимназии место преподавателя истории (там предполагала учиться и Ирина); его кандидатура была утверждена Земгором, но переезд в Прагу не состоялся из-за сложностей с предоставлением виз. В 1924 г., когда гимназия переехала в новое здание, количество учеников увеличилось до 200 человек.