Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1
Шрифт:
10 ноября 1923. Суббота
Петр Ефимович куда-то все завлекает, завлекает меня. И страшно, и интересно. Говорит все о любви, о страсти, все это страшно ново, как слова из неведомого до сих пор мира. Мне об этом никто не говорил. И ведь это же мой первый роман, если только это можно назвать романом. Я не понимаю его. Я не верю в то, что он меня действительно любит. Или просто играет со мной, как кошка с мышью, или — я не знаю что. Когда вчера мы с ним ходили перед ужином к старому форту и сидели на фиговом дереве (на котором перед отъездом кадет в Румель, с теми тремя, я провела половину ночи), как всегда при нем, была несколько возбуждена, он болтал без умолку и вдруг сказал: «Я сегодня за себя не отвечаю, я сейчас брошусь и начну вас целовать» (он предупредил об этом, как мы только вышли из Сфаята). Я лавировала как умела между шутками и строгим «Что!?», стараясь попасть ему в тон и угадать его мысли. И мне сделалось грустно: «Что было бы, — думала я, — если бы это было не в ноябре, а в июне, и рядом со мной был бы не Косолапенко, а Лисневский?
15 ноября 1923. Четверг
Идет спешная работа к 6-му. Все готовятся… (Не дописано. — И.Н.)
17 ноября 1923. Суббота
До сих пор я не могу отдать себе отчета в том, что произошло вчера вечером. Мне нездоровилось. Я сидела за этим же столом, так же, как и сейчас, облокотившись на левую руку, правая лежала на столе. За мной стоял Сергей Сергеевич. Я слышала, что он дрожит, я всегда боялась этой дрожи, когда бывала с ним вдвоем. Мы все время молчали. Потом он наклонился и стал целовать мою руку и пальцы. Я сказала: «Не надо». Он не выпустил моей руки из своей, и я опять чувствовала прикосновение его губ. Я повторила: «Да не надо же, Сергей Сергеевич!» Он продолжал. «Вам неприятно?» Я не узнала его голоса: глухой, тихий и серьезный. Он целовал мои руки и волосы, а я не понимала, в бреду ли это или на самом деле. Если бы это был кто-нибудь другой, я бы действовала иначе, но Сергей Сергеевич такой тихий, скромный, неужели он меня любит? Я больше не останавливала его и думала все о том, кого «больше не люблю».
21 ноября 1923. Среда
Слава Богу, праздники прошли, жизнь опять возвращается в колею. Терпеть не могу чужих праздников! На балу я не была, как у меня давно уже было решено. Причин было много: во-первых, я хотела подчеркнуть, что то, что здесь считается чуть ли не главным, на что обращается столько внимания, — для меня ничто; во-вторых, у меня не было подходящего туалета, это все-таки официальный корпусной бал, и было много с эскадры; в-третьих, у меня нет знакомых, с которыми бы я хотела провести хорошо время; в-четвертых, там был Лисневский, а мне не хотелось с ним встречаться: я знала, что танцевать со мной он все равно не будет, а только лишний раз подчеркнет свое пренебрежительное отношение ко мне, да еще на глазах у всех, а это и так уж наделало мне много неприятностей.
Вчера я его видела несколько раз. Он умышленно попадался мне на дороге, а я умышленно перед его носом поворачивала круто в сторону. Когда же все-таки столкнулась с ним лицом к лицу, я поймала его взгляд, такой знакомый! Но теперь уже не то. Пусть ухаживает за Лялей, я не ревную. Прошлого уже не будет, да и не надо его.
1 декабря 1923. Суббота
Да, много воды утекло с тех пор, когда я в последний раз писала дневник. Сфаят волновался из-за лавки, вернулась из Сиди-Абдала Тамара Андреевна — у нее родилась дочка, Сушко сошел с ума, у меня завязалась переписка с Мимой. Я с головой погрузилась в стихи, люблю их; может быть, даже сбилась с дороги, продолжая флиртовать с Косолапенко, и т. д. Я страшно переменилась, не могу уследить — с каких пор. Стала самостоятельнее, стала отдавать себе отчет во всем, что делаю и думаю, одним словом, делаюсь человеком. Однако у меня тухнет лампа и надо ложиться спать.
2 декабря 1923. Воскресенье
Страшно привязался Сергей Сергеевич к нашей семье, как раньше к семье Кольнер. Последнее время он не пропускает у нас ни одного вечера. Очень милый и услужливый — и примус разожжет, когда всем лень, и кофе сварит; и, если керосину нет, первым делом обращаемся к нему, сегодня весь вечер мы читали вслух вчетвером Нарежного «Бурсак» [303] и с большим интересом. Такие вещи хорошо так читать.
Сушко завтра отвозят в лечебницу. Он еще ничего не знает. Днем он в нормальном состоянии, а по ночам у него бывают припадки, и он бегает с шашкой по коридорам, галлюцинирует, бросается на всех. Он алкоголик и кокаинист. Пьет страшно. И все здесь пьют, т. е. мичмана, корабельные гардемарины и даже новоиспеченные гардемарины. Корабел Томашевский распух и ходит с красным носом. Его сестра, [304] очень богатая, несколько раз высылала ему из Франции денег на отъезд, а он их носил к итальянцу (м<ада>м Завалишина восторгается его «идейностью»). И так все. Даже младшие гардемарины, прошлогодние кадеты, пьют. Всеволод Новиков прямо невменяем. Вид у него вызывающий, тянется во всем за мичманами, увлекается строем, драит кадет, проповедует о «военном духе» и т. д. Прямо не узнать в нем кадета Новикова, который так возмущался этим режимом и строевым начальством. Вообще, эти четыре, оставленные на должности помощников отделенных начальников, ведут себя безобразно. Недавно у Васи Доманского вышел такой инцидент со Степановым. Вася стоял под винтовкой, дежурным офицером был Степанов; и вдруг ему захотелось отпустить того до срока, «из снисхождения». Он скомандовал «к ноге». Вася ответил: «Я не желаю вашего снисхождения, „к ноге“ не возьму, буду стоять до конца, а вы этого не имеете права делать!» Тот обозлился, подал рапорт начальнику строевой части, и теперь Васе грозит карцер,
303
Роман В. Т. Нарежного «Бурсак. Малороссийская повесть» (М., 1824) был встречен критикой «сочувственно» и не раз переиздавался. «Русский оригинальный роман есть необыкновенное явление в нашей словесности, несмотря на то что у нас около полутора тысячи романов […] большая часть переводы; русских же, оригинальных (…] едва наберется сто […] Жалеть о том бесполезно! Утешимся надеждою на будущее: может быть, и у нас появятся свои Фильдинги, Лафонтены и Скотты — а до того времени предлагаем любителям чтения новый роман […] Ручаемся, что многие прочтут его с удовольствием», — писал журнал «Благонамеренный». Век спустя, Д. А. Шаховской, организуя новый журнал, объясняет выбор названия журнала — «Благонамеренный» — желанием подчеркнуть связь русской культуры в изгнании со своими корнями.
304
Т. е. пропивал: «итальянец» держал маленький кабачок по дороге в Бизерту.
3 декабря 1923. Понедельник
Вечером, когда все были у всенощной, у меня сидел П.Е. и все говорил о том, что я женщина, что я не должна забывать этого, должна быть всегда подтянутой и т. д. Мне было очень неприятно, во-первых, потому, что это правда — я за своей внешностью не слежу; а во-вторых, это и невозможно: как я могу быть элегантной женщиной в Папе-Колиных тапках.
7 декабря 1923. Пятница
Жребий. [305]
305
Не ясно, о чем идет речь.
8 декабря 1923. Суббота
Перед обедом приходит ко мне Семенчук. «Я к вам с большой просьбой». — «В чем дело?» — «Да вот нам задано сочинение на тему: „Ученье — свет, неученье — тьма“, так напишите мне его, пожалуйста!» — «Да как же я вам могу его написать?» — «Да это тема отвлеченная, а мне очень не хочется писать». — «Да ведь тема простая, вы ее отлично напишите». — «Нет, напишите, пожалуйста, ведь вы скоро можете написать, вы хорошо пишите, много знаете, когда вам будет скучно — напишите!» — «А почему вы сами не хотите написать?» — «Не хочется, я все равно писать не буду». Упрям, настаивает: «Вы не торопитесь, мне к двадцатому». — «Нет, я вам не буду писать». — «Ну пожалуйста, напишите, ведь вам это ничего не стоит, а мне и время нет». — «Да вы уж как-нибудь выберете время». Встает. «Пожалуйста, напишите, я буду надеяться». — «Не буду!» — крикнула я ему вдогонку.
Днем, перед уроком математики сидел у меня Петр Ефимович. Я кокетничала и чувствовала, что вхожу в свою роль. Он несколько раз собирался уходить, но я его настойчиво удерживала. Мне было весело, я чувствовала в себе какую-то новую силу и не боялась ничего. «Вы играете», — говорила я. «Эта игра придумана вами!» — «Нет, вами. Вы не раз уже играли в эту игру и знаете ее до малейших деталей». — «Это не игра». — «Так чего вы от меня хотите?» — «Вы знаете чего — поцелуя!» — «И это — конец?» — «Дальнейшее зависит от вас». — «И от вас также». — «Ирина Николаевна! Если бы это было в России — это было бы совсем другое дело!» — «Да. А теперь — это игра. Я хочу играть и взять над вами верх». — «Т. е. видеть меня у ваших ног?» — «Выражаясь аллегорически — да!» — «Вы у цели?» — «Нет, мне надо искренности». — «Вам мало?» — «Да, мало. Я хочу глубокого, серьезного чувства». — «А я его боюсь!»
Я вертела в руках карандаш, а он несколько раз падал на пол. «Вот даже в этом карандаше я вижу кокетство, — говорит П.Е., — а вы говорите, что не знаете его». Я бросила карандаш на пол и следила за движением П.Е. В первый раз я испытывала чувство власти и упивалась им, как можно упиваться только в первый раз. Я посмотрела в маленькое зеркало: глаза блестели, щеки горели. «Какая вы сейчас хорошенькая». Я смеялась: «Доиграетесь со мною, смотрите». — «Что же будет?» — «Влюблюсь я в вас». — «Этого не будет никогда». Он говорил переменившимся голосом, в глазах у него горел странный огонек, я чувствовала, что победа на моей стороне. Больше ничего не надо. Теперь я ничего не боюсь, буду ходить с ним гулять и при закате, и в темноте, мне с ним весело, мне этот роман нравится, сила на моей стороне.
Я его не люблю, но играть с ним буду. Чего мне бояться? Это ново, интересно, дает сильные, душевные движения, а ими я и живу. Я горда сознанием, что хоть один человек, может быть, действительно находится у моих ног.
9 декабря 1923. Воскресенье
Получено письмо от Мимы, и очень неприятное. Пишет: «Три дня провел за чтением гумилевского набора слов и Ваших пессимистических надутых стихов…» Это так не вяжется с его предыдущими письмами, в которых он называл меня «своей учительницей», явно склонялся на мою сторону и т. д. Меня это кольнуло. Ну, да что же делать; не сумела, значит, убедить; и, значит, не гожусь еще для этой роли. И это мне неприятно.