Повесть о красном Дундиче
Шрифт:
Кое-как стащили сапог, перевязали рану, И все это делали с беззлобными подначками. Дундич хотел попросить, чтоб не очень-то живописали Буденному их встречу со «свадьбой», но решил, что предупреждением лишь вызовет лишние насмешки.
Вечером, докладывая командарму о происшествии, Дундич, насмехаясь над собой, рассказал и про красный флаг над кибиткой, и про печать со звездой, и про стакан самогона. А когда обрисовал портрет «жениха», Буденный насупился:
— Чует мое сердце, что это был батька. Патлы поповские, нос картошкой, и голос скрипит, как старая осина. Ну точно
Дундич, опираясь на суковатый дрючок, придвинул перевязанную ногу в тапочке к сапогу и попросил разрешения вновь скакать в тот хутор. Пообещал все перевернуть вверх тормашками, но доставить в штаб Махно.
— Это другие сделают, — все еще сердясь, проговорил Семен Михайлович. — А ты давай аллюр три креста в лазарет. Покажись фельдшеру. Не приведи бог, заражение произойдет. — Видя нетерпеливое движение Дундича, резко закончил: — Кругом марш! И чтоб до полного выздоровления на глаза не показывался.
Через неделю, провожая Дундича с Марией в отпуск в станицу Иловлинскую, уже добродушно напутствовал:
— Свадьбы объезжай стороной. И водку с кем попадя не пей. Потому как ты не просто боец Красной Армии, а герой, отмеченный высшим орденом Советской республики. И веди себя соответственно. Ты же в Конной армии, Вани, в Первой! Четыре дивизии, двадцать четыре полка, девяносто шесть эскадронов. А еще приданная пехота? Ответственность! Тут любой твой поступок зачтут сразу тысячи людей.
— Ну да-а, — в тон командарму протянул Дундич. — Вот в пределах фронта было бы легче.
Буденный уловил иронию, махнул рукой.
— А-а, брось, Ваня. А то, глядишь, дадут мне командовать фронтом, что я тогда тебе скажу? Сошлюсь на все вооруженные силы республики? Нет, брат, в Красной Армии, видать, мы с тобой всегда будем на виду. По высшему разряду…
Последняя атака
Над городом пуржила тополиная метель. Пушинки прибивались к обочинам, к заборам, ложились на карнизы крыш, придавая улицам и строениям прелесть ранней пимы. Изредка под легким ветерком вздрагивали тяжелые кроны вековых тополей. Кажется, ничто и никогда не нарушало этой душной, — сонной тишины маленького украинского городка. Но ведь еще вчера здесь гремели взрывы гранат, строчили пулеметы, в стальном скрежете схлестывались шашки, падали на мостовые, в придорожную лебеду сраженные, а живые, заглушая и взрывы и скрежет, кричали каждый свое, но слышалось только одно бесконечное «а-а-а».
А сегодня он спокойно едет по этой выбитой мостовой и под легкий цокот Мишки думает о том, что вот такой же белесоватый пух стелился под ноги им с Марией, когда он провожал ее в далекий хутор Колдаиров. На крыльце их встретили мать и отец. Рано поседевший, кряжистый, как карагач, казак неспешно спустился со ступенек и протянул руки к дочери, трижды ткнулся густой бородой в изможденное тифом лицо Марии. Потом повернулся к жене и распорядился:
— Чего окаменела, мать? Принимай блудную дочь. Пока мать, всхлипывая,
Не спешил в объятья тестя и Дундич. Откровенно говоря, не таким представлялся ему Алексей Петрович, хуторской атаман и есаул красновцев. Вспоминая рассказы Петра, Дундич надеялся встретить чуть ли не былинного богатыря со звероватым лицом. А перед ним стоял хоть и крепкий, но уже стареющий человек с большими черными глазами, которые подарил дочери. Не было в тех глазах ни ненависти, ни счастливой искры, рожденной встречей. Была виноватость. Точно такая же, какую видел он в глазах Марии в первый день их знакомства.
— Ну, что же мы стоим посреди база? — как бы опомнившись, заговорил хозяин. — Проходи в дом. — И, подумав, как теперь называть приехавшего, выдавил: — Зятек. Там и погутарим.
Но поговорить толком им не пришлось. Перекусив налегке, молодых отправили в горницу отдыхать.
Вечером старик часто и подолгу задерживался то в коровнике, то в курятнике, то в сарае, тщательно складывая кизяки.
И лишь утром, прощаясь возле калитки, произнес то, что, наверное, хотел сказать при первых минутах:
— Ты не дюже серчай на меня за то, что я немало вашей кровушки пролил… За веру свою воевал. Только ваша вера сильнее оказалась. Ваш верх вышел. Словом, так: спасибо тебе, что с Марией у вас все честь по чести. Возвертайся. Будем друг к дружке притираться… Петру при случае передай: пущай простит отца. Я его давно простил.
При этом разговоре он не находил места своим рукам. Понимал Самарин, что при проводах должен обняться со служивым: ведь не в гости уезжает — на войну. В крайнем случае, хоть поручаться. Ан нет, не хватило духу. Руки его то вскидывались, то зарывались в бороде, то прятались за спину. И чтобы как-то благополучно завершить расставание, старик велел женщинам прощаться, а сам, глядя под ноги, ушел в хлев, будто позвало его туда что-то неотложное.
Две недели минуло с той поры, а Дундич ясно видит перед собой встречу и проводы в хуторе.
Его мысли прервал Буденный, окликнув с балкона двухэтажного каменного особняка:
— Поспеши, Иван Антонович, я ж тебя как господа бога жду.
Уже в комнате, раскуривая козью ножку, Семен Михайлович поинтересовался, как Дундич отвез молодую жену, и, услышав ответ, сразу приступил к делу:
— Тридцать шестой остался без командира. Придется тебе принять полк.
Но Дундич вдруг заупрямился:
— Не могу я командовать полком. Говорю по-русски плохо, писать не умею, читать не умею. Маринка пишет, прошу Петра: читай, пожалуйста. Дорогой Семен Михайлович, дозволь в разведку!
Пуская сизый дым через широкие ноздри, Буденный нетерпеливо проговорил:
— В разведку через неделю пойдешь. А сейчас принимай полк. «Не умею, не умею»! передразнил он своего любимца. — А я умею? По приказали, и командую армией. Знаешь, есть такое слово: надо? — Семен Михайлович придавил указательным пальцем козью ножку и сердито произнес: — Понимаешь, отчаянная твоя голова, надо!