Повесть о смерти и суете
Шрифт:
Ещё кто-нибудь просто проголодался, но никому в том не признаётся: стыдно думать о пище среди мертвецов.
«Хотел бы сейчас баранины?» — спрашивает его ещё кто-то с таким видом, словно вспомнил о ней только чтобы нарушить тишину.
«Баранины, говоришь? Как тебе сказать? — морщится он. — Я мясо не люблю… Разве что покушать немножко…»
А есть среди петхаинцев и такие, кто не проронит и слова. Посидит, постоит, примется вышагивать, разглядывать всё, щупать, слушать, а может быть, даже думать, но потом опять сядет и будет молчать. Раньше я подумал бы о нём как о мудреце. Молчит, значит, мыслит. А мыслит, значит, существует.
Я представлял себе тени заждавшихся петхаинцев. Шевелящиеся тени на фоне далёких, забрызганных жёлтым светом манхэттенских небоскрёбов. Различал огни сигарет, слышал сморкания, вздохи, бессвязные реплики, шуршание листьев под ногами. Видел и наш, петхаинский, участок на «Маунт Хеброн» — выделенный нам неровный, но опрятный пустырь.
Вообразил себе и Нателину яму, которую — в соответствии с нашей традицией — надлежало вырыть глубже, чем принято в Америке. Хотя в Америке подходят к этому разумней. Похоронить покойника — это сделать его незаметным для живых. А для этого незачем рыть глубоко.
Место же для Нателы я выбирал сам.
Зелёный холмик, усеянный белыми камушками.
66. Существование пропитано ужасом небытия
Мысли эти, усталые и скорбные, не кончались, хотя я уже выскочил из тоннеля и катился по шоссе.
Стал жадно оглядываться, стараясь выудить взглядом утонувшее во мраке пространство. Привыкнув к темноте, глаза мои научились различать в ней отдельные предметы. Мелькнула колонка, у которой я высадил Амалию. Мелькнули и первые жилые постройки Квинса. Знакомый щит: «Кошерное мясо братьев Саймонс». Знакомая тумба водохранилища, а над нею завязший в облаках знакомый же диск луны. Настолько чистой и оранжево-розовой, что на фоне захламленного Квинса мне её стало жалко.
По обе стороны «Доджа» возникали и убегали за спину образы знакомого пространства — и это подавляло во мне пугающее ощущение моего неприсутствия в мире.
Пространство, подумал я потом, есть, как и время, метафора существования. Его гарантия. Среда, без которой невозможно чувствовать себя живым. Смерть, наоборот, — это исчезновение пространства.
Пространство — это хорошо, подумал я.
И время — тоже хорошо.
Я различал во тьме предметы и линии, которые в солнечном свете уже видел сегодня по дороге в Манхэттен. Почувствовал в себе присутствие времени — и эта связь со временем тоже убеждала меня в том, что я живой.
Смерть — это разобщённость со временем. Поэтому людей и тянет к старому. К людям, которых они знают.
Узнавание людей в пространстве и времени, узнавание пространства во времени или времени в пространстве — единственная примета нашего существования. Поэтому и тревожит нас исчезновение знакомого, своего. Поэтому меня и радует существование петхаинцев.
И поэтому всех нас, петхаинцев, так искренне опечалило исчезновение Нателы…
Потом я подумал о ней, Каково ей там, где исчезают? Догадался, что на этот вопрос я уже ответил. Ей так, как если бы нас лишили связи с пространством и со временем. Как если бы положили в деревянную коробку. И как если бы уже никогда ничего для нас не могло измениться.
Я вздрогнул: ужас! Никогда — ничего нового. Никогда — ничего прежнего.
Меня опять захлестнула нежность к Нателе. Нежность и любопытство. Опять стало её жалко. И опять она стала загадочной. Мне захотелось сдвинуть с гроба крышку и снова погладить её по лицу. Прикоснуться к ней. К не существующей.
Перекрыв себе обоняние, я протянул назад правую руку.
67. Там, где никто из живых не бывал
Гроба не было.
Никуда в сторону он не съезжал: его уже не было. Ни гроба, ни крышки, ни запаха, — ничего…
«Додж» устоял на колёсах чудом: взбесился, взвизгнул, заскрежетал, крутанулся вокруг задней оси, припал низко на левый бок, но устоял. Стукнулся задом о бетонную тумбу в середине хайвея и замер на месте, как вкопанный. Но не умолк — продолжал урчать и трястись.
Я включил в кабине свет. Нателы не было. Как если бы её в машине не было никогда.
Я закрыл глаза, потом открыл их, но её по-прежнему не было.
В плоть мою и в сознание стала процеживаться какая-то жидкая и раскалённая тяжесть, — как подогретая ртуть. Я встряхнул себя, шлёпнул по щеке, потом осмотрелся, выпрямился в кресле, схватился левою рукой за руль, а правой включил скорость. Налёг на газ и — машину рвануло вперёд.
Стрелка бензомера снова завалилась за нуль, но я не повёл и бровью — просто отметил это в сознании. Проверил зато способность соображать, действовать и следовать простым привычкам: вырвал из кармана коробку «Мальборо», вытащил из неё сигарету, поднёс к губам, зажал между ними и потом прикурил. Сигарета задымилась, и дым прижёг мне горло. Я закашлялся — и это убедило меня в том, что я продолжаюсь.
Я летел к своим, к петхаинцам, на кладбище, и у меня ни о чём ином думать не получалось. Мыслей или догадок или чувств не было. Была только паника резко ускорившегося существования.
Ворота кладбища оказались сомкнутыми, но тормозить я не стал — только зажмурился. Левая калитка слетела с петли, отскочила и с грохотом приземлилась метрах в пяти, а правая скрючилась и с отчаянным стоном распахнулась вовнутрь.
Вокруг — на кладбище — стало совсем темно. «Додж» светил теперь только одною фарой. Узкая, убегавшая в горку дорога металась из стороны в сторону, петляла нервно, как змея, — и из затаившейся мглы выскакивали возбуждённые светом надгробия: тумбы, кубы, шары, плиты, скульптурные фигуры, мраморные головы. На одной из них — из светлого базальта — блеснула толстая змея.
Подъезжая к «незаселённому», петхаинскому, участку в дальнем конце кладбища на самой вершине холма, я придержал машину, чтобы не сбить людей, которых ждал увидеть.
Петхаинцев на дороге не было.
Я проехал до задней изгороди — ни души.
Подал машину задним ходом и тормознул прямо против «петхаинской» земли. Развернулся и направил луч на пустырь. Включил дальний. Никого не было.
Я осторожно выступил из машины на землю и осмотрел её.
Трава была примята и захламлена порожними сигаретными коробками и окурками — а это могли сделать только петхаинцы. Они, получается, были тут, а теперь их нет, исчезли. Ушли? Как это?!