Повесть об уголовном розыске [Рожденная революцией]

Шрифт:
ПРЕДИСЛОВИЕ
Наверное, многие помнят многосерийный фильм «Рожденная революцией» и тот ошеломительный успех, с которым он был принят телезрителями; по сведениям тогдашнего МВД в дни показа даже уменьшалось количество разного рода правонарушений.
Актеры-исполнители главных ролей — Евгений Жариков и Наталья Гвоздикова — стали не только необыкновенно популярны, но и получили Государственные премии СССР, как и создатели фильма ныне покойный Алексей Нагорный и Гелий Рябов. Фильм появился на экранах ЦТ в густое застойное время и вполне, очевидно, выполнял социальный заказ — показать обществу истоки возникновения советской милиции, рассказать о ее становлении. Как всякий официальный продукт такого рода,
Тем более приятно было увидеть на экранах добрых, возвышенных, славных людей в форме и без оной с выраженным ореолом и тщательно построенной тенденцией: защита справедливости во что бы то ни стало. Но мало кто знает до сих пор, что в основе этого популярного некогда фильма лежит предлагаемая читателям «Повесть об уголовном розыске» тех же авторов.
Конечно же, повесть эта была написана тогда, когда свободное слово было под запретом, а тенденции в любом виде искусства носили ярко выраженный охранительный — по отношению к системе — характер и, тем не менее, авторам, на наш взгляд, удалось показать странное время надежд и трагических переживаний, трудных проффесиональных обстоятельств и простого человеческого сочувствия друг к другу, любви, которая как известно, никогда не перестает.
Эта простая и человеческая история представляет и сегодня достаточный интерес, тем более, что все мы уже по горло сыты формально-западными англо-американскими изысками Чейза и прочих, хлынувших на наш книжный рынок, «внешних» авторов, и бесконечной политизированностью собственной жизни.
В добрый путь, читатель, тебя наверняка увлекут герои этой старой повести.
О. А. Рябова
* * *
— Что успею — расскажу сам, — сказал генерал Кондратьев. — Что не успею — вот, — он положил на стол тщательно завязанную пачку бумаг. Посмотрел на нее и добавил: — Мне семьдесят четвертый пошел… Могу не успеть. А здесь, — он кивнул в сторону пакета, — здесь то, что осталось в памяти навсегда… Я оперативник, чекист. Моя жизнь — в моих делах. Почитайте, и вы поймете это. Только ничего не придумывайте. Ведь мы жили в такое время, о котором не надо ничего придумывать. Шла борьба — не на жизнь, а на смерть. Жизнь человека можно восстановить год за годом, месяц за месяцем, день за днем и даже час за часом… По-моему, это скучно. Мы помним день, в который встретили любимую, час, в который умер отец, минуту, в которую первая пуля выбила кусок штукатурки над головой. Остальное стирается. А если и остается, то оно настолько случайно, что неинтересно даже нам самим. Рассказывая чью-то жизнь, нужно рассказать о главном. А в моей жизни главным было превращение. Попробуйте показать, как невежественный, подавленный предрассудками псковский мужик Колька Кондратьев, потенциальная опора «веры, царя и отечества», превратился в человека, который выкорчевывал старое и учился строить новое. Так было не только со мной. По этой дороге двинулись миллионы. И это — прекрасная дорога…
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ПОЗДНЯЯ ОСЕНЬ СЕМНАДЦАТОГО
Установите строжайший революционный порядок, беспощадно подавляйте попытки анархии со стороны пьяниц, хулиганов, контрреволюционных юнкеров, корниловцев, и тому подобное.
Утром в избу Кондратьевых зашел деревенский дурачок Феденька. Улыбнулся слюнявым ртом, сказал, гнусавя:
— Мужики
И обрадованно захлопал в сухонькие ладошки.
Мать вынула из-под тряпицы кусок пирога с картошкой, со вздохом подала Феденьке:
— Поешь, болезный. Ради Христа-спасителя…
Феденька схватил пирог и ускакал на одной ножке.
Шум разбудил пьяного отца. Он свесил голову с лежанки, крикнул:
— Коляча, слышь, сынок? Почем нынче подрядился? Гляди, не продешеви!
Сыну Кондратьевых, Николаю, шел семнадцатый год. Был он крут в плечах, высок, сапоги носил сорок четвертого размера. Девки уже засматривались на него, но он их не замечал. А когда в престольный праздник или просто так, под настроение, выходили мужики двух соседних деревень «стенка на стенку», то Колю брали в «бойцы» за деньги, и шел он к тем, кто давал больше.
Коля вышел из-за занавески, на ходу застегивая рубашку, в упор посмотрел на отца. Тот сник под взглядом сына, пробормотал:
— Да мне немного. На шкалик и ладно, — и отвернулся к стене, поняв, что шкалика не будет, и Коля, как всегда, разгадал нехитрый его ход: «Я к сыну с сочувствием, а сын мне за это — водочки».
Мать перекрестила Колю, сказала, сдерживая слезы:
— Наше дело крестьянское. Пахать да сеять. А ты?
— А что я, — вздохнул Коля. — Изба того гляди завалится, вон ее всю грибок сожрал. А много нынче пахотой заработаешь?
— Сон я видела, сынок, — тихо сказала мать. — Будто идешь ты по воде в красной рубахе, глаза закрыты, мы с отцом зовем тебя, а ты не откликаешься…
— Эх, мать, — усмехнулся Коля, натягивая сапоги, — мне вон каждую ночь сахарная голова снится, а проснусь, кукиш облизну, и на том спасибо.
Он повернулся к дверям.
— Зря смеешься, сынок. Вчера батюшку встретила, отца Серафима, про этот сон ему рассказала, а он нехорошо на меня посмотрел, пронзительно, и сказал непонятно: скоро, говорит, будет в твоей жизни перемена и в жизни сына тоже. Я спрашиваю — какая? А он глазами зыркнул и ни слова в ответ. Это как? — мать тревожно посмотрела на Колю.
— А никак, — беззаботно отозвался Коля. — У батюшки своя жизнь, у нас — своя.
Коля вышел на крыльцо, ткнул ногой покосившийся, черный от времени стояк, потом бросил подвернувшемуся псу кусок пирога: «Гуляй, пока пьяный отец на воротах не повесил», — и зашагал, выбирая места посуше.
Шел ноябрь 1917 года. Осень припозднилась, осины еще не растеряли листву и звонко шелестели, высоко синело небо, брехали собаки, сизый дымок тянул над гнилыми крышами…
Мужики выходили со своих дворов и, неряшливо меся грязь, вливались в общий поток. Шли они на забаву. Шли умирать. Кто от меткого удара в висок или в грудь, кто от перепоя в честь победы грельских над прельскими или прельских над грельскими — уж кому больше повезет.
Голосили бабы; вскрикнет одна, заведет дурным голосом вторая, поддержит третья, и через минуту над всей деревней уже висит-переливается не то собачий вой, не то крик по новопреставленному кормильцу.
Коля ловил на себе завистливые взгляды и гордо выпячивал подбородок — знай наших, мелкота недоделанная, собирай копейки, кому жизнь дорога, кто больше даст, в ту стенку и стану, а противоположной стенке тогда все одно — каюк.
Вышли на площадь. В глубине взметнулась пятью куполами церковь, сбоку — добротный поповский дом под железной крышей, в пять окон, с наличниками глухой резьбы, с петушком на трубе.
Соседи — прельские — уже выстраивали стенку; от мужика к мужику ползла четверть — редко кто отказывался, а последний — хлипкий, низкорослый мужичонка, побулькал, утер губы и поставил бутыль подальше, чтоб не разбили.
Подошел Феденька, ехидно улыбнулся:
— Ты, Коляча, злой. Злой, как черт!
— С чего ты взял? — ответил Коля, взглядом ища поддержки у мужиков.
— То и злой, — Феденька перестал улыбаться. — В прошлый раз Пустошина под ребра хватил. Худо! Ох, худо. Три дня Пустошин маялся…