Повести Ангрии
Шрифт:
— Энрико, — продолжал он все на том же музыкальном тосканском, — сегодня двадцать девятое июня. Ни вы, ни я не помним дня прекраснее. О чем он вам напоминает? Такие закаты всегда с чем-нибудь связаны.
Энрико задумчиво нахмурил суровый лоб и устремил пристальные черные глаза на лицо благородного спутника: властное и гордое от природы и по привычке, оно в этот блаженный час отдохновения горело лихорадочной романтической страстью.
— О чем он напоминает вам, милорд? — спросил старший.
— Ах! О многом, Энрико! Сколько я себя помню, лучи садящегося солнца действовали на меня как на статую Мемнона.
Сегодня весь день я была в мечтании, то мучаясь, то ликуя: мучаясь оттого, что не могла предаться ему без помех, ликуя, потому что в нем, как в яви, мне отчетливо предстали события преисподнего мира. [66] Я почти час билась с мисс Листер, мисс Мариотт и мисс Кук, силясь втолковать им разницу между артиклем и местоимением. Когда мы покончили с грамматическим разбором, в классной воцарилась гробовая тишина, и я от усталости и раздражения впала в некое подобие летаргии.
66
«Преисподним», или «нижним», миром Брэнуэлл и Шарлотта называли между собой Ангрию.
Мне думалось: неужто я обречена провести лучшую часть жизни в этом жалком рабстве, из последних сил сдерживая себя, чтобы не злиться на лень, безразличие и гипертрофированную ослиную глупость этих твердолобых тупиц, вынужденно изображая доброту, терпение и усердие? Должна ли я день за днем сидеть, прикованная к стулу, заточенная в четырех голых стенах, когда летнее солнце пылает в небе, год входит в самую пышную свою пору и возвещает при конце каждого дня, что потерянное мною время никогда не вернется?
Уязвленная этими мыслями в самое сердце, я встала и машинально подошла к окну. Снаружи улыбалось дивное августовское утро. На полях еще не высохла роса. Прохладные и бледные утренние тени протянулись от стогов, от корней исполинских старых дубов и терновника у покосившейся ограды. Все было тихо, только остолопки вокруг меня бубнили себе под нос, выполняя задание. Я распахнула окно. Невыразимой красоты звук долетел до меня в дуновении южного ветра. Я глянула в ту сторону. Хаддерсфилд и холмы за ним были подернуты синей туманной дымкой; леса Хоптона и Хитон-Лодж сгустились вдоль реки, а Колдер, безбурный и светлый, рассекал их серебряной стрелой. Я прислушалась. Звук, глубокий и музыкальный, лился с холма. То были колокола Хаддерсфилдской приходской церкви. Я закрыла окно и вернулась на свое место.
И тут на меня неудержимо нахлынул могущественный фантазм — созданная нами из ничего система, прочная, как иные религии. Я чувствовала, что могла бы писать великолепно — я всей душой хотела писать. Дух Витрополя — всего
Вечером мисс Э. Л. была тригонометрично экуменична к уроку французского. Бешеная злость, вызванная ее мерзким упрямством, и усилие, которое требовалось, чтобы поддерживать видимость относительного спокойствия, чуть меня не доконали. Руки у меня дрожали, как будто я сутки мучилась зубной болью, а душу стиснуло беспросветное отчаяние. Мисс Вулер за чаем пыталась меня разговорить и была очень добра, но я не ожила бы, даже предложи она мне все сокровища мира. После чая мы отправились на долгую утомительную прогулку. Я вернулась в высшей степени разбитая, потому что мисс Л. и мисс М-т всю дорогу изводили меня своей пошлой болтовней. Знай эти девочки, как мне отвратительно их общество, они бы не так навязывали мне свое.
Солнце село примерно за четверть часа до нашего возвращения, так что уже смеркалось. Юные леди ушли в классную делать задания, а я пробралась в спальню, чтобы впервые за день побыть одной. Какое же блаженство я испытала, когда легла на раскладную кровать и предалась роскоши: сумеркам и одиночеству. Поток мыслей, сдерживаемый весь день, спокойно и привольно хлынул в свое русло. Образы слишком путались, чтобы сложиться в определенную картину, как было бы, случись это дома, однако они успокаивающе порхали вокруг меня, производя странное, но удивительно приятное действие.
Усталость от дневных трудов, сменившихся минутой божественного отдохновения, подействовала как опиум — обвила меня тревожным, но чарующим колдовством, подобного которому я прежде не испытывала. Все, что я воображала, было патологически четким. Я помню, как почти что видела телесными очами женщину, стоящую в холле господского дома. Она как будто кого-то ждала. Смеркалось; в полутьме можно было смутно различить оленьи рога, на которых висели шляпа и грубый плащ. Женщина держала подсвечник — она, видимо, вышла из кухни или другого такого же помещения. Она была очень хороша собой. Не часто нам удается создать из чистой фантазии лицо, столь индивидуально прекрасное. У нее были черные, довольно длинные кудри, цветущая кожа и темные встревоженные глаза. Мне представлялось, что сейчас знойное завершение летнего дня и на женщине муслиновое платье — ничуть не романтично! — из легкой набивной ткани, с широкими рукавами и пышной юбкой.
Покуда она ждала, я отчетливо услышала, как открывается входная дверь, и увидела озаренную лунным светом лужайку, а за ней, вдалеке, мерцающие в дымке городские огни. Вошли два или три джентльмена. Я интуитивно поняла, что одного зовут доктор Чарлз Брэндин, второго — Уильям Локсли, эсквайр. Доктор был высокий, хорошо сложенный мужчина в широких белых штанах и большой соломенной шляпе, сдвинутой набекрень, — из-под нее виднелись густые темные волосы и загорелое, но гладкое и правильное лицо. Локсли и третий джентльмен прошли во внутреннюю комнату, а Брэндон помедлил в прихожей. Здесь стоял умывальный таз; доктор подошел и вымыл руки, пока дама держала свечу.