Повести Ангрии
Шрифт:
Его светлость улыбнулся, не поворачивая головы. Улыбка стала признанием, что головная боль выдумана. Герцогиня сразу поняла ее смысл. И еще она уловила выражение лица, означающее, что герцог уже не так торопится уйти, как несколько минут назад. Она стояла перед мужем и теперь взяла его за руку. Мэри всегда затмевала красотой своих соперниц: черты у нее были тоньше, кожа — белее, глаза — выразительнее. Ни одна ручка, сжимавшая ладонь герцога, не была так изящная и нежна, как та, что касалась его сейчас. Он часто забывал о превосходстве Мэри над прочими женщинами и предпочитал чары более тусклые. И все же она обладала властью время от времени заново пробуждать в нем сознание своих достоинств, и герцог порою с изумлением открывал, что уже давно держит в руках сокровище, и оно ему стократ милее жемчужин, за которыми он так часто нырял на морское дно.
— Ладно, ладно, все хорошо, — промолвил его светлость, садясь, а про себя добавил: «Сегодня я написать не смогу. Может, тогда и вовсе не стоит». Выбросив из головы Каролину Вернон,
Однако герцогиня, судя по всему, не спешила этим вниманием воспользоваться; не прибегла она и к искусству, именуемому у французов agacerie, [60] ибо оно, как ей было известно, лишь оттолкнуло бы человека, которого она намеревалась привлечь, — просто села рядом с креслом, где расположился его светлость, немного подалась к нему и тихим приятным голосом заговорила о домашних делах. Ей надо было что-то рассказать о детях, в чем-то посоветоваться. Заодно она тихо поинтересовалась мнением его светлости о двух или трех политических вопросах и добавила собственные соображения по их поводу — соображения, с которыми не делилась ни с кем, кроме венценосного супруга, ибо во всем, что касается сплетен и болтовни, герцогиня Заморна — обыкновенно самая сдержанная особа на свете.
60
Кокетство (фр.).
Все это герцог выслушивал почти в молчании, поставив локоть на подлокотник кресла и подперев рукой голову, глядя иногда на пламя камина, иногда — на жену. По-видимому, он воспринимал речи Мэри как приятную мелодию флейты, а когда она высказывалась с серьезной, наивной простотой, свойственной ее домашним разговорам, — простотой, к которой герцогиня прибегает редко и всегда сознательно, — он не улыбался, но взглядом давал понять, что эти трогательные штрихи ему по душе. На самом деле она могла бы, если хотела, говорить куда более тонко и разумно, могла бы выстраивать сложные фразы не хуже синего чулка и, при желании, обсуждать темы, достойные парламентского депутата. Однако ничего этого Мэри не делала — а значит, в основе ее тактики все же лежало искусство. И оно сработало. Мистер Уэллсли поглядывал на свою жену с определенными надеждами, покуда она болтала обо всем, что приходило в голову, и самый ее тон и манера убеждали: с ним, и только с ним, она так чистосердечна. Время от времени, но очень изредка, Мэри поднимала глаза на мужа. А затем ее сердце взяло верх над сдержанностью, и вспыхнувший жар показал, что супруг бесконечно ей дорог и она больше не в силах притворяться равнодушной или хотя бы спокойной, покуда сидит с ним наедине, так близко.
В такие минуты мистер Уэллсли не мог не любить свою Мэри, о чем и сказал ей, присовокупив, не сомневаюсь, множество клятвенных заверений, что ни одну женщину не любил и вполовину так сильно, никогда не видел лица, столь ему милого, и не слышал голоса, так ласкающего его слух. В ту ночь она, безусловно, вернула странника домой. Надолго ли — другой вопрос. Вероятно, его решат обстоятельства. Мы все узнаем, если будем ждать терпеливо.
Глава 4
Шестнадцать лет назад Луиза Вернон назвала свой романтический коттедж Эдемом — надо думать, не за сходство с пальмовыми кущами азиатского рая, а потому, что провела там счастливейшие дни жизни в обществе своего возлюбленного, мистера Перси, корсара; здесь она жила царицей, в почете и обожании, о которых с нежностью вспоминает до сих пор и о которых тоскует так безутешно.
Совсем с иными чувствами Каролина Вернон оглядывала этот дом, когда прибыла в него на исходе сырого и ветреного ноябрьского вечера, слишком темного, чтобы разглядеть амфитеатр гор, на которые выходил коттедж, ибо вершины закутали свое чело облаками, вместо того чтобы увенчать его «блуждающей звездой». Понятное дело, Каролина испытывала к Эдем-Коттеджу совсем не то, что ее родительница, или что она сама могла бы испытать в несколько других обстоятельствах. Если бы, например, юная леди отправилась сюда в свадебное путешествие, чтобы провести медовый месяц в амфитеатре гор, на которые выходил коттедж, туманные вершины, возможно, пробудили бы в ней высокие или нежные чувства: они предстали бы ей вратами в еще более дикие области, лежащие по дальнюю сторону хребта, особенно в вечерний час, когда их «синее чело увенчано блуждающей звездой». Однако мисс Каролина прикатила сюда не в свадебное путешествие. С ней не было героического camarade de voyage, который стал бы ее camarade de vie. [61] Она приехала на север одинокой изгнанницей, жестоко и несправедливо обиженной, по крайней мере, в собственных глазах. То была ее Сибирь, а не ее Эдем.
61
Спутник в дороге, спутник жизни (фр.).
Это предубеждение не позволяло Каролине и на минуту забыть про ненависть к вилле и окрестностям. Она твердо решила, что в этом сезоне ее рай — в Витрополе. Там сосредоточились все
И тогда Каролина представляла, что входит сейчас в гостиную Эллрингтон-Хауса, и, может быть, прямо напротив нее, у мраморного камина, стоит кто-то, кого ей хотелось бы видеть, и, возможно, больше в комнате никого нет. Она подробно рисовала себе сцену встречи. Воображала приятное изумление. Джентльмен в первую минуту ее не узнает: она уже не в детском платьице и держится как взрослая. Она подходит величаво; он, возможно, делает шаг навстречу. Она бросает на него короткий взгляд — только убедиться, что не обозналась. Нет, ошибки быть не может. Он в синем фраке и при пышных усах и бакенбардах, а его нос отнюдь не уменьшился и по-прежнему напоминает видом башню, обращенную к Ливану. Минуту или две он смотрит на юную леди, затем в глазах брезжит свет. Сцена узнавания. Дальше в мысленной картине присутствовала некая неопределенность. Каролина не знала, как именно его светлость себя поведет. Быть может, скажет просто: «Мисс Вернон, неужели это вы?» — и далее последует рукопожатие. Такого приветствия, по мнению юной леди, было бы вполне довольно, если бы в комнате присутствовал кто-нибудь еще, но если нет — если бы она застала его светлость в одиночестве, — столь холодная встреча была бы недопустима. Он должен назвать ее своей маленькой Каролиной и поцеловать хотя бы разок. Что в этом дурного? Разве она не его воспитанница? Дальше ей мысленно рисовалось, как она стоит рядом с ним у камина, отвечает на расспросы о Париже, изредка поднимая глаза и чувствуя всякий раз, насколько он ее выше. Она надеялась, что никто не войдет в комнату, ведь ей помнилось, как свободно говорил опекун во время их одиноких прогулок — куда свободнее, чем если рядом был кто-нибудь еще.
Примерно так далеко успевала зайти Каролина в своих мечтаниях, и внезапно что-нибудь возвращало ее к яви — например с шумом падали через решетку прогоревшие уголья. Вот уж поистине жестокое пробуждение! Каролина обнаруживала, что она по-прежнему в Фидене, откуда до Витрополя и Эллрингтон-Хауса — три сотни миль, и, сколько ни желай, ей туда не вернуться. В такие минуты мисс Вернон садилась и начинала плакать, а когда батистовый платок промокал насквозь, она утешала себя мыслями о письме, оставшемся в Уэллсли-Хаусе, и пускалась в новые мечтания о действии, которое оно произведет. Хотя дни сменяли друг друга, а ответ все не приходил и у дверей не останавливался гонец на взмыленном коне с известием об окончании ссылки, Каролина все не отказывалась от надежды. Она не могла поверить, что герцог Заморна забыл ее настолько, чтобы не откликнуться на просьбу. Однако прошло уже три недели, и с надеждой пора было прощаться. Отец не писал, потому что сердился на дочь. Опекун не писал, потому что чары Каролининой сестры, словно опиумная настойка, усыпили его память, стерли воспоминания о других женщинах, заглушили всякую мятежную тягу к блужданиям вдали.
Мало-помалу до мисс Каролины начало доходить, что ее отбросили с презрением, точно так же, как сама она откладывает надоевшее платье или выцветший шарф. В глубоких раздумьях, во время ночных страж, мисс Вернон осознала — сперва смутно, затем с полной ясностью, — что совсем не так важна для графа Нортенгерленда и герцога Заморны, как нашептывало ей тщеславие.
«Я правда думаю, — с сомнением говорила она себе, — что папе нет до меня дела, потому что они с мамой не были обвенчаны и я не законная его дочь. Наверняка он гордится Марией Генриеттой, поскольку она так удачно вышла замуж и все считают ее красавицей. А для герцога Заморны я просто маленькая девочка, которой он когда-то подыскивал учителей, чтобы ее научили играть на фортепьяно песенки, рисовать пастелью, говорить с правильным парижским акцентом и читать скучные, заумные, дурацкие итальянские стишки! А теперь он сбыл меня с рук и вспоминает не чаще, чем рахитичных сыновей лорда Ричтона, которых иногда сажал на колени, чтобы сделать приятное другу. Нет, я не хочу, чтобы он так ко мне относился! А как я хочу? Как он должен на меня смотреть? Не знаю, надо подумать. Не будет вреда, если я порассуждаю об этом сама с собой, ночью, когда невозможно заснуть, так что остается лишь глядеть в темноту и слушать, как часы отбивают половины и четверти».
Убедив себя, что тишина не слушательница и одиночество не зритель, Каролина прижалась щекой к подушке и, зажмурившись, чтобы не видеть даже смутных очертаний большого окна, которое только и нарушало полную темноту ее спальни, продолжила свои рассуждения: «Я правда думаю, что герцог Заморна мне очень нравится. Не знаю точно почему. Он не хороший человек, судя по тому, что сказал мистер Монморанси, и не особенно добрый или веселый. Если на то пошло, в Париже есть десятки джентльменов, во сто раз более любезных и остроумных. Юные Водевиль и Дебаран за полчаса наговорили мне больше комплиментов, чем он — за всю жизнь. И все равно он мне ужасно нравится, даже когда ведет себя дурно. Я думаю о нем беспрестанно, думала все время, пока жила во Франции, и ничего не могу с собой поделать. Неужели…»