Повести и рассказы. Воспоминания
Шрифт:
Когда через несколько суток, после долгих поисков по кабакам, Костовского, наконец, нашли и вытрезвили, шла опять опера с морским дном и наядами.
Теперь Костовский опять имел свой первоначальный вид: грязный, небрежно одетый декоратор стал еще мрачнее, вихры его сделались упрямее, усы ощетинились больше прежнего.
Мрачно стоял на своей вышке, за кулисами, и освещал наяд лучами рефлектора. В душе его был холод, мрак и ожесточение. Теперь он уже и сам сторонился от всех, ненавидел всю труппу и жил один.
А наяды плыли по морскому дну. И он светил на них.
Но это был не прежний поэтический
Когда же поплыла Юлия, по-прежнему ниже всех, на нее полились зловещие темно-синие лучи, и она скорее казалась фурией, чем наядой. Лицо у нее было синее, страшное, с черными губами и темными впадинами вместо глаз, а скользкое рыбье тело словно облито было отвратительною слизью…
Гул отвращения пошел по театру.
А декоратор осветил тем же светом и морское дно со всеми его чудовищами: как символ кошмара и тоски, выступил из мрака зеленоглазый спрут, зашевелились слизистые медузы…
Синее тело Юлии словно плавало в этой отвратительной массе и, наконец, слилось вместе с нею в одно живое, безобразное существо.
Декоратор медленно поворачивал стекла рефлектора, смотрел на созданное им освещение, и ему казалось, что он уничтожил и разрушил все прежнее очарование, что женщина, которую он любил, никогда не была хороша; ему казалось, что теперь он видит ее в настоящем свете, что божественно-прекрасной она становилась только тогда, когда была освещена светлыми лучами его любви.
1901
За тюремной стеной
Ослепительно-светлый майский день. Теплый, свежий воздух отрадно вливается в грудь. Голубое небо как-то особенно прозрачно, и по нему медленно плывут чистенькие облака, похожие на груды свежего снега. Птичье царство ликует под хрустальным куполом неба: радостно вьются ласточки, пролетают стаями голуби и галки, высоко-высоко, чуть-чуть пошевеливая длинными крыльями, плывет коршун, и его клекот, как звук струны, раздается в звонкой пустоте неба…
Вот все из внешнего мира, что можно видеть и слышать, находясь за тюремной стеной. Высокая и белая, она образует продолговатый четырехугольник, в средине которого стоит двухэтажный белый дом с домовой церковью и четырьмя круглыми башнями по углам. Эти башни с зубчатыми краями и круглыми отверстиями для пушек придают ему вид старинного замка. Он в самом деле выстроен лет двести тому назад, и подвальный этаж его, с таинственными темными казематами, почти весь ушел в землю.
Преддверием к нему служит неуклюжее высокое здание, где помещаются канцелярия и квартиры тюремного начальства. Под этим зданием устроен полукруглый туннель и двое полукруглых железных ворот, выкрашенных коричневой краской. По бокам ворот, заграждающих туннель со двора, — две неглубокие ниши, и в каждой из них окно. Одно из них с железной решеткой, а в другом видны занавески и желтая клетка с канарейкой. Фундамент здесь тоже значительно ушел в землю, а от одного угла отвалился белый камень величиной с пол-аршина, кубической формы, на котором и сидит всегда надзиратель Быков.
Быков похож на чугунную тумбу или «бабу», которою утрамбовывают мостовые. Он небольшого роста, руки и ноги у него короткие
Сидя на камне, он целый день развлекается тем, что кормит белым хлебом голубей. Ружье со штыком и ключами на штыке стоит у него между ног, прислоненное к плечу, огромная стая голубей окружает Быкова, пожирает крошки хлеба и воркует. Быков любит этих мещан птичьего царства: его круглое и простое лицо, лицо деревенского парня, осклабляется при виде голубиного счастья. Быть сытым и ворковать — это его собственный идеал. В его довольном лице с большим и крепким лбом и во всей его неповоротливой фигуре есть что-то неприхотливо-положительное и неподвижно-устойчивое. Быков ни в чем не сомневается, ничему не удивляется и все в мире считает целесообразным. Это твердое и ясное миросозерцание находит в нем крепкую опору, и Быков непоколебим, как чугунная, неподвижная свая.
А по двору ходят арестанты… Они одеты в белые холщовые рубахи, такие же шаровары и «коты». Тесемка, которой завязывается ворот, у многих оборвана, и рубаха не закрывает загорелую, коричневую грудь. Большею частью это все живой и веселый народ. Исключение составляют только каторжане с кандалами на ногах: они неразговорчивы, задумчивы, угрюмы и важны.
Особенной походкой, широко расставляя ноги, неизменно и вечно бродят они по широкому двору от стены до стены, и своеобразный звон железных цепей, похожий на пение птиц, с утра до ночи не смолкает на дворе и в остроге.
С головой, наполовину обритой в профиль, мрачные и важные, в своих звонких цепях, они картинно-трагичны…
Зато остальные арестанты, свободные от цепей, и малолетние преступники смотрят жизнерадостно: одни устраивают борьбу, другие просто лежат на траве, которою заросли углы двора, и нежатся на солнышке. Кое-где собрались в кучки, играют в карты и орлянку.
Биографии этих людей почти одинаковы: жизнь их с детства проходит в тюрьме; за стенами ее все им чуждо и враждебно, едва выйдут они на свободу, как уже опять попадают в острог, в свой мир, где они выросли и сжились. Они не приспособлены к иной жизни, кроме тюремной.
Надзиратель кормит голубей по одну сторону ворот, а по другую, около ниши, собрался кружок игроков. Это все молодые, здоровые лица, виднеется две-три наполовину обритых головы, позвякивают цепи. Все серьезны и сидят на земле, поджав под себя ноги.
Быкову наскучили голуби. Он встает с камня; стая птиц взвивается кверху и, звеня крыльями, улетает…
Он подходит к арестантам и, опершись на ружье, следит за игрой.
Ставкой, вместе с медными грошами, служит еще книга, разодранная на четыре части.
Картежники играют молча, изредка обмениваясь короткими фразами.
— Четвертку, значит?
— Четвертку.
— Ходи! А я ужо половинкой-то под тебя!..
— Батюшки! — вскрикивает Быков. — Никак это евангелие? Кто это поставил?
— Эйко! — рассеянно отвечают ему.
— Эйко, арестант важного вида, с рыжими бакенбардами и дерзкими глазами, полулежа, бьет карту.
— А тебе что? — огрызается он на Быкова.
— Да как же, — возмущается Быков, — евангелие и на кон! Что ты, не русский, что ли? То-то у тебя фамилие-то чудное: Эйка!