Повести и рассказы. Воспоминания
Шрифт:
Федот любил, Федот развернулся.
Вечером на спектакле он превзошел самого себя, превзошел все, что от него ожидали. Высокая, мощная фигура, своеобразный художественный грим и великолепный, гибкий, светлый голос бархатного тембра, могучий темперамент — все это сразу же ошеломило публику, опечаленную было анонсом о болезни «настоящего» артиста.
Мефистофель затмил самого Фауста, знаменитого слащавого тенора, издавна щеголявшего своим сладострастным «pianissimo».
Для всех было ясно, что на сцену пришел новый несомненный талант, восходит новая звезда.
Рано утром вся труппа
После всех явились на пароход Федот и Пьеро. Они не спеша рассчитывались с извозчиком и, смеясь, взбирались на пароход.
— Скорее! — кричали им хористы. — Уже два свистка было! Только вас двоих и ждут, флегматики проклятые!
— А нам какое дело? — отвечал им Пьеро, поджав одну ножку и перевертываясь на другой. — Мы — флегматики, нас можно и подождать!
На палубе один музыкант пиликал на скрипке, а другой вторил ему, ударяя в бубен и припевая.
От этой картины так и веяло беспечностью, свободой.
— В поход, Пьеро! — возбужденно крикнул Федот. — С места на место!
Он встал в позу и запел:
В морском просторе…Вдруг какой-то предмет ударил его в плечо, он оглянулся: у ног его лежала только что сорванная темно-красная роза; он подобрал ее и взглянул с площадки парохода вниз: на конторке стояла Миньона и кивала ему головкой.
Он бросился по лестнице вниз и через минуту был уже подле нее.
— Миньона!
Она протянула ему руки. Миньона была бледна. Та самая трагическая черточка, которая так нравилась Федоту в его идеале, сквозила теперь в выражении ее лица.
— Видите, я пришла! — сказала она низким голосом. — Не забывайте меня! Благодарю вас за ложу! Я вчера сходила с ума от Мефистофеля: какой певец! Лучше тенора! Вот если б вы так пели!
Раздался оглушительный свисток.
— Идите, идите! Не поспеете! — заторопила она его.
Он жал ее руки.
— Сберегите мою розу!
— Буду хранить всю жизнь…
— Прощайте!
Он едва успел вскочить на пароход. Зашумели волны, пароход отвалил, медленно удаляясь.
Миньона махала платком.
Федот смотрел на ее печальное лицо с черными серьезными глазами: оно все более и более удалялось от него. Он стоял на площадке парохода, завернувшись в бурку, и пел, заглушая шум воды:
Прощай, моя Миньона!Лицо Федота в эту минуту имело счастливое и самодовольное выражение победителя женских сердец.
В это время к нему подошел Пьеро и бесцеремонно пихнул его кулаком в бок. Круглое лицо его против обыкновения не было улыбающимся, а, наоборот, так и дышало гневом и раздражением:
— Федот! Я не могу утерпеть, чтобы не сказать вам, что вы вели себя как дурак и простофиля. Черт побери! Неужели вы так и не заметили, что она все время бегала за нашим знаменитым тенором, а вами пользовалась только для услуг? Ну, что? Вы ее за кулисы водили, контрамарки ей доставали, а она над вами смеялась и за нос вас водила! Дурак бас! Вы думаете,
Пьеро запустил руки в карманы и продолжал иронически:
— Дубина ты, дубина, балда ты стоеросовая!
А навстречу, подавляя своей мощной шириной, уже мчалось беспредельное море. Казалось, оно дышало. Синие, тяжелые волны вздымались ленивою зыбью. Море звенело и пело. Величаво, как орган, гудело оно свою торжественную песнь. В ней говорилось о тайнах мира, о вечности неизменной природы, о непрочности людского счастья.
1900
Любовь декоратора
Декоратор Костовский запил в такое время, когда именно не следовало запивать: готовилась к постановке феерия, успех которой исключительно зависел от красоты декораций. По городу расклеили анонс, нужно было устраивать различные приспособления, писать новые декорации, и вдруг случилось то, чего так боялся режиссер: Костовский запил.
Это всегда случалось в самое горячее время, когда он был до зарезу нужен, и происходило нечаянно, в виде неожиданного несчастия. Словно злая сила подталкивала его в такое время, и запретная влага казалась ему неотразимо заманчивой: он ощутил непреодолимое желание испытать чувство преступности, поступить наперекор всему, во вред самому себе.
Сильные впечатления становились положительно необходимыми этой бурной, талантливой натуре — и он обретал их в пьянстве. Дни загула были у него всегда полны интересных встреч и странных приключений, свойственных только ему одному.
Зато, вытрезвившись, он принимался за работу с какой-то неистовой энергией: кругом него все тогда кипело и трещало, а сам он горел огнем вдохновения.
Его не прогоняли за пьянство только потому, что это был дивный декоратор, гений своего дела.
Он вредил репутации труппы скандалами, приключениями, небрежною и грязной одеждой и всей своей неряшливой внешностью, но зато из-под его кисти выходили восхитительные, художественные декорации, за которые публика вызывала «декоратора» и о которых потом печаталось в газетах.
В труппе, за кулисами, все сторонились Костовского, и никто не хотел водить с ним знакомства: хористы тоже «пили», но считали себя людьми высшей породы, чем рабочий-декоратор, и не принимали его в свою компанию, а хористки и балетные танцовщицы относились к нему, как к существу бесполому, избегали его и смотрели на него с брезгливою гримасою. Он тоже мало интересовался ими.
Ему нравилась только одна — Юлия, маленькая балерина, да и ту он полюбил только как художник, когда она плясала на сцене, освещенная электрическими лучами рефлектора, которым управлял он же. Ему нравились некоторые повороты ее хорошенькой головки, и он любовался ею, отличая ее в толпе других балерин более светлым лучом. «В жизни» он никогда не заговаривал с нею, а она делала вид, что не замечает его внимания.