Повести и рассказы
Шрифт:
Замолк Берестецкий, вместо него из глубины урочища соловей подает голос. Говорят, все меньше становится на свете соловьев. Хамов — все больше, а соловьев — все меньше! Неужели планета в самом деле прощается с этим сереньким, самозабвенным, нежнейшим своим поэтом? А с кем же делить то чувство, что поднимается, растет в тебе, хотя и не знаешь — для кого?
Непривычное состояние переживает душа в этом дивном урочище Чортуватом. Пьянит дух акаций, от него угораешь, млеешь, погружаешься в безбрежья какого-то блаженства… Марыся снова сощуривает глаза, и сразу как бы исчезает все, тает, над тобой разливается один лишь этот золотистый свет, сотканный из солнца и клубков белых, облепленных пчелами цветов. Возникает какая-то неведомая ранее гармония, солнце растворилось,
Бывают же и у них иногда передышки! Как-то вечером сидели они — Ганна Остаповна и Марыся — на веранде, и тополь им шелестел, и разговор шел о счастье.
— В школьных сочинениях на тему «Ваше представление о счастье» все ясно, — чуть ироническим тоном говорила Марыся. — Там за это уверенно ставишь отметки, а вот в жизни… Как, по-вашему, Ганна Остаповна: что это за птица — счастье?
— Ты, наверное, меня считаешь специалисткой по этому предмету?
— Вы заслуженная учительница… Опыт, жизненная мудрость…
— Вроде бы не успела и рассмотреть как следует эту птицу. Из каких краев прилетает и куда отлетает — трудно сказать…
— Или, может, как говорил мой любимый классик: счастье — неуловимо и в жизни существуют лишь его зарницы?
— Классику виднее.
— А вот у вас, Ганна Остаповна, много было таких зарниц?
— Были.
— Расскажите!
— Нет. Да тебе и не стоило бы просить меня об этом, добиваться исповеди от женщины моих лет…
— Приношу свои извинения.
— Трудно сказать, какое оперение у этой птицы; наверное, каждый видит ее по-своему. Но иногда эта птица прилетает… И не только в молодости. Вот будет у тебя сын, вырастет да приедет в гости… Однажды вечером пригласит тебя: «Хотите, мама, я вас на лодке покатаю?» И вот ты плывешь по Днепру и видишь, как сын звезды веслом из воды черпает…
— Да, представляю.
— Или же остановится возле калитки такси, сначала одно, за ним другое, выходят из машины полковники и люди гражданские — все такие солидные, лысые, незнакомые… И целые охапки цветов у каждого в руках. «Ганна Остаповна, ну-ка, угадайте: кто я?» — «Да ты же Оверченко! Первый заводила!..» А за ним уже другие подходят, смотрят тебе в глаза: «А я кто? А я? А я?» И, видно, для каждого из них очень важно, чтобы ты его угадала, признала, и ты угадываешь безошибочно, потому что в момент узнавания каждый из них становится в самом деле похож на тех бывших парнишек, обносившихся, полуголодных подростков твоего первого послевоенного выпуска… Это Оверченко, а это Хоха, а это Крайнев, а это Заградный, тот, который усы на сцене потерял… Ты ему со слезами на глазах из-за кулис: «Веди роль! Роль веди!» — а он нагнулся, шарит по полу, свои отклеенные усы ищет — ему главное усы!.. А теперь вот уже отец семейства, кандидат наук, другие тоже с заслугами, стоят перед тобой взволнованные лысые мальчишки: «А вы, Ганна Остаповна, почти не изменились. Только чуть седины прибавилось… Вспомнили мы, что у вас день рождения, и хотя далеко друг от друга, все же решили организоваться… Давайте, говорим, ребята, хоть раз за двадцать лет отключимся от этой проклятой текучки и навестим нашу Ганну Остаповну… И вот, как видите…»
Немало есть на свете таких, для кого день рождения Ганны Остаповны — памятный день. Когда он наступает, еще спозаранку ей приносят телеграмму от сына, и этого достаточно, чтобы уже потом до самого вечера старой учительнице было обеспечено хорошее настроение. Она уравновешенна, она сама доброта, весь этот день она по-осеннему тихо цветет. По такому случаю ее поздравят в школе, Валерий Иванович от имени коллег поднесет Ганне Остаповне букет цветов, а от службы режима Антон Герасимович басом пожелает ей «кавказского долголетия».
Когда же после уроков Ганна Остаповна вернется
— Это корректив к нашей педагогике, — говорит Ганна Остаповна. — Чтобы мы не очень зазнавались…
Помнит, что славный был хлопец, вышел из школы с отличными отметками, кто бы мог подумать, что он снова сорвется, сядет на скамью подсудимых… Работал уже скреперистом на канале, вмешался во время пьянки в драку, которая для кого-то кончилась трагично… И вот теперь пишет, кажется, откуда-то из тундры, поет дифирамбы бывшей своей учительнице: «Каждый день вас вспоминаю, Ганна Остаповна… Выходит, только тут и оценишь ваши душевные советы, только тут и постигнешь, что имел и что потерял…»
Письмо из тундры Ганна Остаповна откладывает отдельно: непременно надо ответить. Они же все для нее как родные сыновья, а если какой сбился с пути, то за него сердце болит еще больше…
Цветы на столе, возле них потертый портфель Ганны Остаповны, в котором полно ученических тетрадей да кучка только что прочитанных писем и телеграмм… Отяжелевшая, усталая, сидит седая учительница над своим богатством. Марысе с тахты видно ее задумчивое полнощекое лицо, дышащее покоем, душевным умиротворением. Не учительницу, а скорее крестьянку-труженицу напоминает она своею степенностью, уравновешенностью духа и этими большими, привычными к любой работе руками. Солдатская вдова. С каким скромным некрикливым достоинством несет она сквозь жизнь свои утраты и свое одиночество. Муж был командиром подводной лодки, во время войны минировал фиорды Норвегии, и там лодку его обнаружили, преследовали, пока, спасаясь от погони, она не напоролась на подводную скалу, кажется, где-то в Баренцевом море… Одна, без мужа, вырастила сына, далеко он сейчас от матери; есть, оказывается, международная инспекция по надзору за соблюдением какой-то рыболовной конвенции, и сын Ганны Остаповны сразу после института получил назначение в ту международную службу. По нескольку месяцев не сходит на берег, то с датчанином, то с норвежцем гоняет браконьеров в международных водах, а дело это не простое, профессия тоже неспокойная (как много неспокойных профессий на свете!). Порой в открытом океане должен перебираться с судна на судно; однажды во время шторма его чуть не раздавило бортами, потому что суда страшно раскачало на бурунах, «да еще, может, и умышленно так хотели подстроить тамошние хищники», высказывает догадку Ганна Остаповна, — ведь в океане иной раз промышляют заклятые нарушители конвенций, они люто ненавидят этих инспекторов за их неподкупность, а в инспектора-то как раз и отбирают людей неподкупных, принципиальных, безукоризненно честных…
Сын для Ганны Остаповны — самая большая отрада, им она живет, им гордится. И хотя он далеко и служба такая, что всякое может случиться, зато уж когда пришлет весточку, как сегодня, это для матери поистине праздник. Смотрит Ганна Остаповна на телеграмму, и чуть заметная улыбка светится на ее лице, и глаза полны словно бы тихой музыки… Человек стойкого внутреннего мира, Ганна Остаповна и на Марысю влияет успокоительно, не раз в часы сомнений она поддерживала молодую учительницу своим вниманием и материнской добротой. Иногда Марысе кажется, что и сама она через много-много лет станет точно такой же.
Когда сели обедать, Марыся неожиданно спросила:
— Кто вас воспитывал, Ганна Остаповна?
— Да кто же: прежде всего родители. Простые люди были, однако знала я, дочка, за ними, по крайней мере, три достоинства, в народе довольно распространенные…
— Какие же?
— Первое, что трудились честно оба весь век. Второе, что по правде жили. Ни на кого поклепа не возвели, ни навета, уста свои никакой ложью не осквернили… А третье, что верно друг друга любили. Вот они — мои нравственные образцы, первые наставники.