Повести и рассказы
Шрифт:
Тетя Даша жила в маленьком поселке, состоявшем всего из нескольких коттеджей, прилегающих к совхозному кирпичному заводу. Когда-то на этом заводе работал ее муж. Сейчас он служил в Красной Армии, воевал где-то на фронте, а она так и осталась тут, хотя и работала далеко от дома — на птицеферме, построенной посреди степи, чтобы летом для кур было раздолье.
Сережке сподручнее было бы зайти прямо на птицеферму, но он не был уверен, функционирует ли сейчас птицеферма и работает ли тетя, — ведь теперь с утра не можешь знать, что будет с тобой
Чтобы тетя и ее соседи не подумали, что он, взрослый парень, такой уж мерзляк, Сережка снял из-под фуражки платок, которым мать повязала его в дорогу. Он долго препирался с матерью, не хотел брать платок, мотивируя это тем, что мороз только закаляет человека. Однако мать, настояв на своем, повязала Сережку платком, будто девушку.
Тетю Дашу Сережка застал дома. Она как раз хлопотала у печи, готовила ужин.
— А где Люба? — едва успев поздороваться, спросил парень о сестре.
— Люба на работе.
— Как на работе? — встревожился он. Теперь слово «работа», «попасть на работу» означало почти тоже самое, что попасть в концлагерь.
— Устроилась на птицеферме… уже завела себе подруг, не хочет возвращаться в Полтаву, — рассказывала тетка, улыбаясь. — Тут, говорит, легче дышать. Хоть немца не встретишь на каждом шагу и жернова не крутишь: паек мукой выдают… А ты вот так, в картузике и хромовых сапожках, и примчался?
— Еще, и жарко было.
— Жарко ему! Разувайся и лезь на лежанку. Придет Люба — будем ужинать.
— А вы разве уже не работаете на птицеферме? — спрашивал Сережка, разуваясь.
— Давно уже бросила… Пускай молодые бегают к черту на кулички. А я перешла сюда поближе, на ферму, ночной свинаркой.
— У вас все осталось, как было, — удивлялся Сережка, взбираясь на лежанку. — И птицефермы и свиньи!
— Даже коров и то завели! По селам у колхозников забирают в счет налога, а сюда сгоняют. Еще и по масти подбирают: в «Перебудову» гонят только симменталок, а к нам — серых украинских.
— А на мастерской так до сих пор и сохранилось выложенное когда-то — «Жовтень»!
— Сохранилось. Переводчик вроде бы говорил, что нужно снять, да кузнецы воспротивились: дырок, мол, наделаете над головой, и придется зимой работать под открытым небом! А чтобы закрыть дырки, черепицы у них нет… Так и осталось, душу каждому веселит… Для себя они, правда, там, в конторе, уже переиначили название, забыла как. Знаю только, что теперь это уже не совхоз, а как-то еще…
— Госимение, тетя.
— Возможно, и так… И вместо директора — управитель, прямо-таки как при помещичьем прижиме. Но все мы зовем его агрономом, — это бывший наш агроном. Только в конторе, в присутствии шефа, называем управляющим.
— Собака? — спросил Сережка.
— Как тебе сказать… При нем еще терпимо. Поговаривают, что он нарочно согласился стать управляющим, чтобы худшего не прислали и чтоб хозяйство беречь для наших. Людей не бьет, и на работу без паспортов принимает, и в лагерь
У Сережки от этих слов перехватило дыхание.
— Разве у вас есть партизаны?
— А где же их нет? Теперь они есть всюду. На Октябрьские праздники у нас целый митинг состоялся. Сколько народу собралось! Стар и млад… Как будто до войны. Секретарь райпарткома почти час выступал, говорил еще лучше, чем до войны, аж на душе после его речи полегчало. А за совхозом на всех дорогах в это время партизанские караулы стояли.
— Вот это да! — воскликнул Сережка. — А у нас в Полтаве не было возможности… Скажите, полиция тут есть?
— Недавно поставили… Но она больше возле конторы околачивается, еще возле пленных два лоботряса…
— Собаки?
— Покамест зубов не показывают. Целыми днями где-то самогон лакают. Им, похоже, партизаны тоже сказали что нужно.
— Повесить бы их! — сказал Сережка с такой взрослой беспощадностью, какой тетка никогда раньше в нем не замечала.
— Им уже и в афишках было предупреждение: «Пленные, готовьте винтовки, а полицаи — веревки!» Придет и на них время… А что уж шефа нашему совхозу дали, такого и свет, пожалуй, не видывал, — продолжала тетка. — Хорошо, что хоть не часто приезжает, а ночевать и вовсе тут боится. «Степь опасная», — говорит. На машину — и в город. Старый, плюгавый, ноги в галифе как соломинки. Джерк-джерк — бормочет, понять невозможно. Хвастает, что Гитлер скоро подарит ему все это имение, то есть наш совхоз, в полную собственность. С землей и с людьми. «Вот тогда, — говорит, — я сам закатаю рукава и возьмусь вести хозяйство».
— А разве он умеет?
— Кто его знает… Сам он отставной офицер, но якобы еще до той войны где-то у него было имение… Постой, где же это… Ага, в Африке! Там, говорит, было.
— В Африке? — насторожился Сережка. — Так это он был плантатором?
— А что это такое, плантатор? Где оно растет?
— Плантатор, тетя Даша… это такое… это такое… что никогда его у нас не будет! — возмущенно воскликнул парень.
Во дворе послышался девичий голосок:
— Лыжи, лыжи!.. Сережкины лыжи! — и вслед за этим в комнату влетела Люба, румяная, с инеем в блестящих кудряшках. — Сереженька! — Она с порога кинулась к брату. — Я твои лыжи узнала! А Марийка говорит: «Давай заберем и махнем в поле!» Только палок нет!.. Ой, какой ты!.. — тормошила она брата, заглядывая ему в глаза. — Как же там наша мамуся? Говори!
— Мама как всегда… в порядке. А ты пошла и забыла, — с напускной строгостью отчитывал ее брат.