Повести
Шрифт:
— Ай, ладно про них лясы точить! Айда седня сходим? Проводи меня. Ещё до войны в эти места норовил попасть, да шибко далеко, не смог бы одолеть. Потом фронт, ранения.
А сказывать никому не стал, токма геологам дал место, где брали золото, да просил, ручей на картах обозвать Платоновским, так он и прописан по сей день. Проверяли они и сказали, что неэкономично такие россыпи отрабатывать, большая глубина вскрыши и сплошь мерзлота.
Когда-нибудь доберутся. А золото там есть — брешут геологи! Не хотят связываться
"Ты, дед, дремучий и необразованный, не суйся не в своё дело и не бреши людям, что брали по два золотника! В узкой долинке не должна по науке россыпь держаться".
По науке… Обиделся я тогда на энтова геолога, больше не подошёл. Они Орондокит разведали и укатили в другие места. Платоновский не тронули. Там ить плохо бурить, камнем завалено, деревья — не пролезть. Думка у меня, что и не пробовали они наш шурф, отмахнулись. Так-то легче, ни о чём не думать.
Фомич поднялся, подхватил с пола свой рюкзак.
— Там и заночуем рядом, крючки я прихватил, леску рыбацкую. Хариуса наловим, повечеряем ушицей-то. Эка благодать, Сёмка…
Ковалёв нашел Лукьяна в столовой, предупредил его и оставил за себя на участке. Кликнул Арго и медленно пошёл за стариком по едва заметной тропинке.
Как только ступил на неё Фомич, мгновенно преобразился. Куда девалась вялость и медлительность! Шёл быстро и уверенно, резко бросая по сторонам взгляд. Тяжёлый рюкзак влит в спину, в руке подвернувшаяся сушинка с обломками сучьев.
Час ходу — и остановка на роздых. Старик молчит, но усталости не видно на пасмурном лице. Прихлёбывает ладошкой водичку из ручейка, жмурится и молчит. Видно, расплескал за день запас наболевших слов, собирает разговор для вечера и дня грядущего.
Одет в просторные бахилы, на плечах выцветший брезентовый плащ, под ним вылинявшая форма лесника и застиранная рубаха. На голове кособоко торчит зимняя шапка-треух, изжёлта-серый веник бороды курчавится седыми пучками. Лохмы бровей прячут затуманенные глаза.
На коленях грабли рук. Курит «Беломор» одну за другой, глядит куда-то поверх сопок и всё вздыхает. Словно позабыл о попутчике, стал тот уже в тягость и нет охоты перемолвиться словом.
Семён понимал, что нельзя мешать ему, бродит душа старика в тех, канувших в былое, годах, а рядом на валежине сидит только оставленная плоть, кокон шелкопряда.
Опять встают, идут дальше, поднимаются Платоновским ключом вверх по течению и останавливаются у впадающего в него притока. Узкая долина зажата горбатыми сопками, поросла тёмными от мха-бородача елями.
Шумит по камням прозрачная вода, бьётся о мокрые валуны; брызги, окрашенные закатом, каплями крови падают на траву, песок, землю. Вдоль берега, по глубоким тропам, звериные следы, круглые окатыши помёта сохатых
Кондрат остановился у старой ели с высохшей вершинкой, показал на оплывший затёс метрах в трёх от земли.
— Метка избу кажет. Она во-о-о-н в тех осыпях.
Семён посмотрел и ничего не увидел среди нагромождений глыбастого курума. Оглянулся на спутника.
Фомич припал ухом к стволу ели, как бы слушая её старое нутро. Его ладонь тихо оглаживала залитые слезливой смолой царапины и пеньки от вывалившихся сучьев, лицо менялось, губы шептали — он говорил с ней и слушал безмолвие прошлого. Хмурил лоб, побитый морщинами, как и кора дерева.
И были они слитны с дрёмной елью в своей немочи и старости. Словно вышли из одной земли и одного ростка, разбежались и опять сошлись вместе, чуя близость буреломного ветра, налетит он вскорости, бросит оземь, ухнут два ствола, соря трухой и ломая ветви, только стон покатится меж сопок.
Отжили своё, отскрипели на белом свете, всласть хлебнули вольного духа, вольных земель. Кондрат натянул треух на свою сивую и косматую голову, потухающим, с дрожливой хрипотцой голосом неразборчиво позвал:
— Ну, пошли дале… Пошли, покажу… На правильном пути мы. Ишь! Федька Платонов тесал, теперь и не достать. Подновить бы затес? А? Слазь, поднови? Не-не… Ни к чему, пусть уж так и будет. Память о Федьке стешешь. Не-не…
Он ловко подхватил со мха свой рюкзачишко, который так и не доверил нести, и побрёл через ручей. Остановился посредине, черпнул ладонью струю, шумно хлебанул и провёл мокрой рукой по лицу.
— И вода особая тут, чисто живая вода…
Шли наискось вверх по склону, прыгая с камня на камень, и вскоре добрались к маленькому островку леса среди хаоса розовых глыб. Едва приметно, в нише у маленького ручейка наметилось какое-то подобие жилья.
Остатки брёвен поросли травой, стены раскатились по осыпи, только в самом дальнем углу, под тремя вздыбившимися плитами угадывалось ржавое кайло и зелёные, трухлявые в суставах кости. Валяются они в беспорядке, вросли в землю.
Видно, устроило зверьё по весне пир, растащило и похоронило останки замёрзших людей.
Фомич торопливо сбросил рюкзак и достал бутылку водки. Сорвал ногтями пробку, щедро плеснул из, горлышка, окропляя квадрат зимовья, кайло и безымянных теперь, перемешанных в прахе друзей.
— Вот такие дела-а, Сёмка-а… Они уж столь отлежали тут, а меня ещё нелегкая носит по земле. Диву даюсь! Вроде и вчера это было, вроде и не было вовсе иль во сне привиделось? Так нет же, вот он крест платоновский, на листвяночке. Энтот раз шнурком прихватил.
Вот он! — осторожно отвязал темное, позеленевшее от времени распятие и подал Семёну. — Гляди-ка! Тяжесть какую носил! А всё равно помочь не смогла… Распял нас мороз, никакого Бога не спросил.