Повести
Шрифт:
По обыкновению того времени, всю свою молодость провела я в рукописи, таскаясь по монастырям и забавляя дьячков и семинаристов. Наконец я вышла в свет. Не стану вам описывать, как меня набирали, печатали и переплетали: это происходило слишком известным и обыкновенным порядком, в начале прошлого века. Тогда еще не было в России ни ценсоров, ни цензурных комитетов: частный пристав, временно исполнявший должность полицеймейстера, был моим крестным отцом и, с стаканом ерофеичу в руке, благословил меня на выпуск из типографии. Но вот что навсегда оставило в моей душе глубокое впечатление. Мой батюшка был вне себя от восхищения и восторга при виде своей любезнейшей дщери, возрожденной, умной, ловкой, сияющей всеми прелестями свежей печати и нового переплета: он нежно прижимал
Но смерти честного, доброго, благонамеренного моего родителя его дети и кредиторы нашли в его лачужке только нищету полезного автора и Сатиру на людей, то есть меня. Дети принуждены были довольствоваться первою; меня, как рухлядь, заграбил к себе один ростовщик, давший денег на уплату за печать и бумагу, и отнес на свою квартиру. Он прочитал меня за свой долг три раза с большим вниманием, и еще один раз за проценты — я никогда не имела такого прилежного читателя! — и нашел, что я совершенно права: что у людей нет рассудка, ни сердца, когда они не умеют любить и беречь такой драгоценной вещи, как копенка; ни совести, когда они занимают у него деньги, клянутся в своей исправности и не отдают в срок.
У этого ростовщика был старинный знакомец, русский боярин из татарских вельмож, весьма дурной плательщик, который давно уже не возвращал ему ни капитала, ни процентов и дерзко напоминал ему о своей знатности, когда тот напоминал ему о прошествии срока. Чтоб усовестить заматерелого должника, ростовщик взял меня с собою в карман, снес к нему и в его отсутствие положил на мраморном столике с золочеными ложками, стоявшем перед пышным диваном.
Сначала великолепие барского дома ослепило мое зрение, и я повсюду видела только золото и счастье. Но скоро глаза мои привыкли к блеску, и я приметила на стенах, на полу, на креслах, на столах и на кровати гадкие пятна порока, следы нищеты и разврата, искусно затертые роскошью. Я почувствовала отвращение.
Я пролежала там несколько месяцев, пока меня приметил боярин. Однажды попалась я ему под локоть, когда он подписывал на том же столико вексель для своей любовницы, и удостоилась его внимания. Он взял меня в руки, осмотрел, увидел, что я русского изделия и с презрением бросил меня в угол залы так сильно, что все мои страницы засвистели. Я чуть не закричала с досады на этого Монгола, хотя книгам, как известно, кричать у нас не позволено, и, глотая слезы обиды, все свои строки приправила свежею желчью.
Когда он уехал на бал, лакеи подняли меня в углу и вынесли в переднюю. Здесь, в первый раз но смерти моего родителя, встретила я людские ласки. Дюжий Еремей, камердинер моего вельможи, и миленькая горничная Наташа уселись читать меня по складам; они смеялись, толкали друг друга и в каждом моем слове находили явный намек на своего господина. Я думаю, они не ошибались: я так была зла на него в ту минуту!.. Но чтение более и более становилось занимательным. Еремой хотел поцеловать Наташу, она закрыла себе лицо мною, и его огромные поцелуи упали прямо на мою обертку. Потом Наташа уронила меня из рук на землю... Ах, как они были растроганы в тот вечер!.. Тут я впервые увидела счастие человеческое: оно сидит в передней.
Я пробыла шесть лет в этом месте. Жизнь в передней, где я обыкновенно лежала на окне между бутылкою с квасом и подсвечником, довольно мне понравилась. Я имела множество читателей. Все просители в ожидании выхода знаменитого моего хозяина проводили со мною свое время и забавлялись моими остротами насчет его. Они применяли к нему все описываемые мною слабости и недостатки, хохотали, как тетеревы в лесу, и тогда только унимались, когда дверь кабинета отворялась и начиналось поголовное ползание. Это было очень забавно!.. Однако ж, для чести как самих знаменитых хозяев, так и стекающихся к ним просителей, не советовала бы я никому из первых класть Сатиру на людей в еврей передней.
В одно утро пришел к нам какой-то молодой человек, довольно порядочно одетый. Он увидел меня на окне, схватил,
Он стерег меня, как евнух женскую добродетель, но в печатном государстве есть разного рода промышленники. До него добрался один записной читатель чужих книг который выпросил меня у него на одни сутки и никогда ему но отдавал. У этого читателя взял меня другой читатель, который тоже не имел привычки возвращать книги, и с тех пор я пошла по рукам. Я кочевала таким образом сорок лот. Я была и у судьи, который торжественно накрывал мною стакан горячего пуншу, как скоро начинал он любимое свое рассуждение о двусмысленности всех вообще законов; и у секретаря, который нарочно держал меня на своем столике, чтоб люди знали, куда класть взятки; и у неверной супруги, которой всегда, весьма ловко, попадалась я в руки всякий раз, как муж ее приходил домой скорее обыкновенного. Словом, я была везде: в палатах и в конюшне, в кухне и в академии — и везде была полезною. Я переносила на себе семь оберток разного цвета и достоинства и дважды испытала сладость супружеского счастия, быв первым браком переплетена в одну книжку с развратным романом, а вторым — с толстым таможенным тарифом. Последний — вечная ему память! — был очень мягкого сердца: его все обижали!..
По смерти тарифа, которого затравили приставами собственные его сочинители, перешла я, нагая, без переплета, оцарапанная нашими гонителями, к одному купцу, торговавшему книгами, кнутами, табаком и мылом в небольшой лавочке поблизости Щукина двора. Тот дал мне красивую оболочку и поставил меня на видном месте. Но, несмотря на все его уловки, никто не купил меня, и через несколько времени я была передана им в библиотеку для чтения, где нахожусь и теперь, уже с лишком пятьдесят лет.
Я видела, когда эта библиотека, первая образовавшаяся в Петербурге, еще была почти пуста и состояла из нескольких сотен томов. Она приумножалась всякий день, но приумножалась очень медленно, и в первые годы моего в ней пребывания прибытие новой книги почиталось у нас праздником. Было время, что даже сочинения, изданные чрез Василия Тредиаковского [58] , радовали нас и наших посетителей своим появлением.
58
Тредиаковский Василий Кириллович (1703 — 1768) — русский писатель.
В конце минувшего века число сестер моих вдруг стало увеличиваться: это были, по большой части, уроженки заморских земель, наряженные как-нибудь переводчиками в сарафан и кокошник, и мы, коренные русские книги, не иначе называли их между собою, как «полуобруселыми чухонками». Они, как часто случается в мире, ели наш хлеб и нас презирали: мы, в своем доме, принуждены были кланяться им и уступать почетное место, потому что наша партия была слишком малочисленна и слаба. Она значительно усилилась в первое двадцатипятилетие настоящего века, так что наконец мы почувствовали в себе довольно смелости и тщеславии, чтоб иногда и столкнуть Чухонку с полки, и подтрунить над Немцами вообще. Но знаю, до какой степени были мы правы, но... но все-таки лучше!.. сердцу легче, когда побранишь Немца.